Я с трудом скрывал свою радость, но мне хотелось помучить ее, а главное, заставить признаться в активном участии в преступлении.

— Княгиня, знаете ли, кто такие мы с вами? Я вам скажу. Может быть, вы себя обманываете и не совсем сознаете, в кого мы превратились, перешагнув через этот труп — мы…

И я шепотом, но выразительно сказал:

— Убийцы.

Я снова это повторил, еще и еще, находя в этом особенно тонкое удовольствие. Что это значило? Не раздумывая об этом, я чувствовал, что перестал себя понимать и что теперь я уже не прежний, бесстрастно-холодный ультрареалист Кандинский.

Она стояла недвижно, точно прикованная к стене, а я вился около нее, точно злой дух, и из уст моих срывалось:

— Вы и я — я и вы — убийцы.

— Что с вами? Почему вы все повторяете это слово?.. Я вас боюсь…

Ужас засверкал в глазах ее и она шагнула к двери.

— Сделайте одолжение, — проговорил я с ледяным спокойствием, давая ей дорогу к двери.

— Кандинский, как вы можете так легко со мной расставаться!

— Княгиня, я решаю быстро самые роковые вопросы: бросить вас в бездну или броситься самому — для меня дело одного движения или слова. Вы знаете, что в моих глазах жизнь такой пустяк, который не заслуживает труда сожалеть о нем или раздумывать.

Я был совершенно искренен, говоря это, и с решительностью направился к двери.

Тамара порывистыми большими шагами подошла ко мне.

— Кандинский, вы меня очаровываете… Такой характер удивительное явление в наше время. Но вы не напрасно заговорили о бездне. Кажется, мы оба бросаемся в нее.

— Ну что ж, если нет небес и там вверху один холодный эфир, то нет и бездны, нет добродетели и нет преступлений. Порок предполагает Судию, но кто в него верит в наше время? Все наши кумиры разбиты и лежат, покрытые мусором и пылью. Их раздробил не молот, а человеческая мысль, и моя разбивает последних шатающихся идолов нашего времени. Ужас перед пролитием крови — просто ребячество. Вы — ребенок, напуганный рассказами старух о привидениях, их нет, как нет ни добра, ни зла.

— Кандинский, как это вы говорите с холодной улыбкой такие страшные слова, да еще в этой ужасной комнате? Мне кажется — эти белые черепа улыбаются, слушая нас…

Ее глаза пугливо уставились на череп, на который лилось лунное сияние.

— Это только кажется; но я не знаю, Тамара, почему вы очутились именно в этой комнате, когда есть гостиная.

— Я там сидела и из любопытства вошла сюда.

— Позвольте мне окончить: я высказал вам свой образ мыслей довольно ясно; но знаю, что вы женщина и едва ли поймете меня. Вы никогда со мной не согласитесь.

Ее глаза светились странно и загадочно и на губах мелькнула тонкая улыбка.

— Не знаю… все-таки, хотя я и женщина, но не буду отрицать, что ваша теория отличается большими практическими удобствами в некоторых случаях жизни.

Я продолжал:

— Никогда не поймете. Вы добродетельная мать и жена. В своих обязанностях вы найдете святую отраду и вознаграждение за то, что в течение жизни вам придется на себя возлагать тяжелый крест святого долга матери и супруги. Расстанемся.

Ее лицо озарилось злой улыбкой.

— Увы, я полагаю, поздно говорить об этом: мы не можем расторгнуть наши цепи…

— Цепи!.. — воскликнул я с тонкой радостью и, задаваясь целью вырвать у нее признание в подмене лекарств, вкрадчиво добавил:

— Какие же это цепи, Тамара Георгиевна?

— Какой вы странный!.. — воскликнула она с выражением испуга в лице. — Вы сами прекрасно знаете, о чем я говорю. Да разумеется же, цепи… цепи… любви.

Она шепотом проговорила это, в то время как в глазах ее явно светился обман.

— Ах, вот как! Но мне кажется, прежде чем раскрыть дверь в царство свободы, необходимо разрушить другие цепи, наложенные на вас положением мачехи и жены; мне кажется также, что одно из звеньев этой цепи вы уже и разбили своей собственной хорошенькой ручкой.

Она содрогнулась, но, видимо делая усилие овладеть собой, с наружным спокойствием коварно проговорила:

— Своей рукой я разбила одно звено какой-то цепи?!

Она искусственно рассмеялась.

— Пожалуйста, милый мой доктор, вникните хорошенько в эти слова и никогда не повторяйте их больше. Вообще, вы бесконечно изумляете меня сегодня, повторяя какие-то страшные слова по несколько раз и повергая меня в безграничное изумление. Зачем вы меня пугаете? Если вы полагаете, что я недостаточно была проникнута скорбью при виде своего мертвого пасынка, то вы очень ошибаетесь: мне искренне было жаль бедного мальчика, но что же делать, если лекарства перепутала старуха, как вы сами торжественно заявили об этом?

Воцарилось молчание. Тамара была бледна, но казалась невозмутимо спокойной, и только по ее губам перебегала неуловимая коварная улыбка.

— Позвольте, я сяду, — сказала она, опустилась на стул, зажгла свечу, и, неожиданно приблизив ее ко мне, внимательно посмотрела на меня.

«А, вот как, вот как!..» — подумал я, в то время как острая злоба зашевелилась в душе моей. В эти минуты я ее ненавидел.

— Конечно, мне ничего не остается добавить к вашим прекрасным словам, кроме разве одного: вы истинная супруга и примерно-добродетельная мать.

Я бросил ей эти слова, точно удар хлыста, и как от удара чего-то острого она вздрогнула и внимательно стала смотреть на меня. В глазах ее, казалось, светилась мольба и как бы слова: «Ну к чему это? к чему? ведь ты знаешь, что тебе делать».

Вдруг она поднялась, подошла ко мне и, горячо поцеловав меня в губы, точно желая зажечь во мне решимость осуществить все ее скрытые желания, отошла на прежнее место и тихо, выразительно сказала:

— Я не мать, а мачеха.

Последнее слово было произнесено с особенным ударением и выразительностью в лице.

Порыв ее неожиданной нежности разогнал мою злобу, но меня что-то подбивало помучить ее, и я сказал:

— Наше положение невыносимо, милая княгиня; я не вижу никакой возможности разбить цепи, перевитые розами добродетели и материнской любовью.

По губам ее прошла судорожная гримаска, но, немного спустя, она очень тихо, загадочно произнесла:

— Вы умеете все понимать, а требовать от меня страшных слов не надо. Я только слабая женщина. Мужчина смеет много и может много.

— Чего же именно?

— Вы знаете.

— Значит, я должен продолжать сбрасывать каменья, мешающие нам?

Над ее глазами полуопустились длинные черные ресницы с таким выражением, точно отвечая мне: «да», в то время как на губах зазмеилась коварная усмешка.

— Хорошо, я снисхожу к вашей женской слабости и не приподымаю перед вами красное пугало, называемое смертью; но, Тамара, ваш муж человек хороший и добрый, и, быть может, вы хотите, чтобы он жил долго, как Мафусаил.

Она нервно рассмеялась и лицо ее сделалось злым.

— Какой вы колкий, Георгий Константинович; вы нисколько не щадите меня. Я вам тысячу раз повторяла, что, выйдя за него, я сделала страшный шаг и с тех пор каюсь и каюсь без конца. Конечно, если он будет жить, то пускай живет; но говорю вам совершенно откровенно, если бы так случилось, что бесчисленные болезни, кроющиеся в его хилом организме, поднялись бы в нем с удвоенной силой и, засушив его руки и ноги, приковали бы его к постели, то я смотрела бы на него совершенно сухими глазами.

— Неужели? — вкрадчиво и лукаво сказал я, испытывая радость в душе и какое-то острое злобное чувство.

— Высказалась я совершенно ясно, и вы можете быть уверены, что если ваше лечение воскресит эти скелеты и мумии, то я, конечно, скажу: слава Богу, но в то же время вы не можете не понимать, что я всю жизнь буду глубоко несчастна.

Я долго смотрел на нее и рассмеялся.

— Какой вы тонкий дипломат, Тамара, да вы совершенный дипломат.

— Да, да мой голубчик, если на моей совести и есть что-нибудь, то зачем это высказывать? Я только женщина, вы — совсем другое дело: вы бесстрашны, точно закованы в железо, и вас ничто не страшит. Идти за таким сильным человеком так приятно одинокой, слабой женщине.