Слушая ее, я не замечал тоненьких сетей, которыми она опутывала маленького божка в моей груди, называемого самообожанием: мне было так приятно ловить из ее хорошеньких уст эхо моего собственного мнения о своей особе и в особенности о том, что я человек с железной волей.

— Хорошо, Тамара, но меня смущает одно: ваша падчерица славная девушка и я боюсь, что вам жаль ее…

— Жаль ее!..

Она внезапно поднялась с места и в черных глазах ее вспыхнуло пламя.

— Я уже вам говорила, что после последнего печального события она стала совершенно невозможной. Она так смотрит на меня, точно на дне души моей видит что-то, и смотрит с тихой улыбкой, какой-то странной и удивительно печальной. Знаете ли, если бы из ее глаз исходили молнии и жгли мое сердце, мне было бы легче, нежели этот невыносимый свет…

«Ага, тебя мучает совесть! Подожди, то ли еще будет. Ты моя, моя, положительно моя»… — думал я в это время и стал делать вокруг нее маленькие шажки, точно злой дух, обводящий свой жертву волшебным кругом.

— Что с вами? — воскликнула она в испуге, пораженная выражением моего лица.

— Ничего, — проговорил я, овладев собой.

— Я содрогаюсь от ее взоров и знаете ли, мгновениями меня охватывают настоящие порывы ненависти…

— Как, вы можете ненавидеть, вы — вы!..

— Вы меня не понимаете. Мне просто хочется засмеяться ей в лицо и высказать ей, как она глупа… О, клянусь вам, не Богом, конечно — вы отрицаете Его, и я полагаю — знать, что там есть Судия — как это страшно теперь…

— Правда, да, да — страшно.

— Клянусь этими звездами, луной, что смотрит на наш мир — до похорон бедного мальчика я не чувствовала себя в таком смятении… Ты поднял бурю в душе моей и потом эта смерть бурю эту превратила в пламя и мой мозг и сердце охвачены им. Как это странно, право: мне все кажется, что если бы дочь моего мужа не имела возможности смотреть на меня так укоризненно-печально, мои тревоги совершенно оставили бы меня… Я убеждена, совершенно убеждена в необходимости идти вперед…

— По трупам, — спокойно подсказал я.

Она испуганно поднялась и в страшном волнении отошла к двери.

— Вы меня пугаете! И я не понимаю вас, совсем не понимаю.

В ее губах стал заметен судорожный смех и она, не отрываясь, стала смотреть на меня. Признаться, я никак не ожидал, чтобы она была способна на такие сильные душевные движения. Флейта зазвенела слишком сильно от легкого дуновения в нее — и больше ничего. Слушая ее речи, я ощущал приступы искреннего восторга. Теперь я не только любил ее, я ее обожал, чувствуя, что жребий наш будет один, судьба нас сковала и призраки преступлений погонят нас вдвоем по дороге жизни. Я чувствовал странную торжественность в душе и что-то подтолкнуло меня поступить совсем необычайно. Я опустился на одно колено и, целуя ее руку, тихо проговорил:

— Тамара, я тебя подтолкнул на это, но на одного себя беру все грехи. Я презираю людей и во мне много страшного, но я обожаю тебя и если бы мог, то для тебя готов был бы наполнить мертвецами хотя весь мир…

Это была дикая фраза, но я, холодный Кандинский, все-таки выговорил ее.

— О, нет — нет!.. За твою любовь я тебе отвечаю одним словом: я твоя, и одним движением — вот таким…

Она обвила мою шею руками. Целуя ее и обнимая, моментами я откидывал ее голову и любовался ею. Она смеялась чудным смехом, раскрывая красные губы, сверкая белой полоской зубов и глядя на меня глазами преступницы, чувствующей, что с отчаянным весельем летит в бездну. Если мы действительно летели в бездну, то, я полагаю, что этот процесс более усладителен, нежели воздымание к небесам, конечно, не в буквальном, а в переносном смысле. Я не завидую ангелам. Они должны испытывать страшную скуку, потому что добродетель есть нечто неподвижное; сковывающее воображение и всюду образующее преграды свободной воле. В поэзии много демонов, но ангелы отсутствуют, и это понятно: им никто не хочет подражать.

— Ты мой бесстрашный — я тебя люблю. В твоем присутствии я делаюсь смела, как ты. С тобой мне легко, я готова смеяться над всем миром… Люди очень глупы и трусливы, ты один смел и велик. У тебя львиный дух.

Она прильнула к моему лицу, изгибаясь гибким телом, как змея.

— Ты меня не спрашиваешь, как я сюда попала… О, я истерзалась, поджидая тебя, и уехала, объявив, что еду к родным; но это — рискованный шаг… Теперь мне пора… Слушай… я уговорю старика послать тебе письмо и уверю его, что без тебя его дочери гораздо хуже — ведь он мне верит, и мое лицемерие повергает его в восторг… Смотри, ухаживай за ней, это необходимо, и влеки ее…

— Я тебя не пущу и ты останешься у меня.

— Нет, ты меня пустишь, непременно пустишь. Остаться здесь — значит погубить все дело. Я сейчас еду… Зато потом, потом… Я устрою тебе сюрприз, какого ты не ожидаешь. Ах, да, мне предстоит еще работа: достать у старика завещание, по которому все его богатство перешло бы ко мне…

— Ну. это тебе не удается…

— Непременно удастся: он теряет последний свой ум, как только я начинаю лицемерно ласкать его…

Она засмеялась странным смехом. Мне не совсем нравился этот смех: в нем слышалось что-то отчаянное. Ее, видимо, пугали призраки преступлений. Надо было укрепить ее волю. Я зажег свечи, подвел ее к моделям внутренностей человека и начал ей выяснять свою теорию. Я ясно ей доказал, что человек машина, не более, что поэтому преступление просто предрассудок. Она слушала меня сначала с изумлением, потом с радостью.

— Твои слова действуют на меня, как вино: опьяняют и дают мужество. Теперь я ничего не боюсь. Дай мне кинжал и ты увидишь, на что я способна. Ведь я черкешенка.

Ее лицо изменилось: губы стиснулись в выражение затаенной мстительности и из черных глаз полилось пламя. Я был несколько поражен ее видом и напрасно: женщина, вступившая на путь, бывает ужасна и обыкновенно опережает мужчину.

Немного спустя она прощалась со мной и, лаская меня и целуя, нашептывала мне самые соблазнительные картины. Когда она уходила, мне казалось, что от меня оторвалось что-то чудное, сияющее, что вселяло в мой холодный дух жажду жизни и счастья. Я остался один, и мое сердце сжалось болезненно и тоскливо.

XI

— Бога ради, любезный доктор, займитесь хорошенько моей бедняжкой Ниной. Мой сын лежит в земле — пускай она еще походит по зеленым садикам под липками. Жрецы Эскулапа не все поголовно бессердечные… негодяи… я, по крайней мере, хочу верить, что вы не только врач, а немножечко и человек, в своем роде хороший, в своем роде дурной, как я да еще миллионы других людей. Что от нас, простой глины, требовать… ха-ха-ха!.. Достаточно, если мы настолько хороши, что, ограбив человека, скажем: «Господи, помилуй». Впрочем, все мы мерзавцы, кроме вас да меня, — ха-ха-ха!.. Боюсь, что мою бедняжечку ждет плохой конец… все она играет на мандолине, все поет какую-то грустную песенку, все говорит про вас да вспоминает мертвенького… Под землей он лежит, под землей; но вы не смущайтесь, ваши лекарства действовали на него прекрасно… Что делать? Прогнал я старую каргу в шею, прогнал. Лечите бедняжечку, мою дочь… Откровенно вам сказать — она к вам не совсем равнодушна. Заплатите ей за это хотя одним — вниманием к ней. Есть случаи, когда у каждого человека проявляется совесть, хотя все мы мерзавцы, и первый из них — я. Негодяй я, негодяй! Правда, моя Тамарочка?

Говоря все эти странные фразы и стоя на террасе у лестницы, рядом с своей или, вернее, моей княгиней, которая слушала его с тонкой улыбкой, с потупленными взорами, старик поминутно громко хохотал смехом, в котором слышалась горечь; а при последнем восклицании он охватил рукой стан княгини и стал целовать ее в плечо. Он был на целую голову ниже ее, по лицу его перебегали бесчисленные морщины и в общем он имел вид похотливого сатира, увивавшегося около величавой богини. Так как она молчала, то он снова повторил:

— Негодяй я! И старик, старик, недостойный сокровища, которым обладаю. Моя Тамарочка, моя черкешенка, моя звездочка небесная!..