Во всем этом нет ничего ужасного, тем менее указывающего на будущего утонченного злодея. Совсем наоборот: душа поэтическая и сильная, тонкий, анализирующий ум, характер гибкий и твердый; прибавьте к этому знание людей и умение обращать их в полезных для себя слуг — да, это все условия для образования удачника-карьериста. Не удивляйтесь, господа, если я прямо скажу, что все, что случилось со мной, случилось исключительно потому только, что я избрал самую роковую для меня профессию — медика. В ней, то есть в медицине, был яд для моего ума и, благодаря свойствам моей души, в моей профессии я черпал материал для оправдания моих преступных замыслов. Читая эти строки, вы подумаете, что я впадаю в абсурд, и не согласитесь со мной. Да, это непонятно для вас, но прочитайте исповедь моей души и вы увидите, как я безусловно прав, и поймете, что такому человеку, как я, дать власть лечить больных — значит вложить в его руки косу смерти.

Врачу, как и священнику, надо быть простым, как ребенок, иметь душу, отзывчивую к страданиям всякого человека; если же вы увидите на лице медика отражение внутреннего холода, скрытую иронию, услышите от него высокомерную велеречивость, брезгливость к грязной нищете и обнаженным язвам больного, и наоборот — льстивую ласковость к человеку богатому — знайте: это не врач, а палач; бегите от него и не верьте его знанию; в лучшем случае — оно сомнительно, а когда врач рассыпает его безучастно, со скрытым зложелательством или тайной иронией, то как раз незаметно для себя станет убивать вас.

В течение пяти лет пребывания моего в университете все указанные свойства моего характера все более развивались. Я делался честолюбив, холоден, все более замыкался в себе, втайне все более гордился своими знаниями. Моим любимейшим занятием было анатомирование трупов, и делал я это с чувством неизъяснимой любознательности и одновременно с этим отвращением к мертвым телам. Человек, вообще, мне представлялся удивительно противным физически и ничтожным — духовно, что не мешало мне делать очень высокую оценку силе своего собственного ума. Под влиянием моих занятий, все люди моему воображению начали представляться просто голыми телами с накинутой одеждой на них: разгуливая по улицам Москвы, я мысленно видел их на анатомических столах, и в душе злобно иронизировал, представляя себе их распухшие животы, нервы и мускулы. Человек мне представлялся просто машиной и ничего больше, а мир — лабораторией, где все живущее кончает свое существование под анатомическим ножом смерти.

Вот все, что я хотел сказать о себе. Это не предисловие, а скорее эпилог. Все, что следует далее, написано мной не теперь, а в годы моей молодости, слогом, в котором, кажется отразилась моя душа — холодная и гордая, и мой ум — иронизирующий, скептический и злой».

Лидия Ивановна, прочитав последнее слово, свесила тетрадь на колени и неподвижно уставила в пространство серьезные голубые глаза. Над бровями ее образовалась морщинка и обыкновенно бледное лицо светилось теперь каким-то внутренним светом.

После нескольких минут общего молчания студенты начали друг на друга вопросительно посматривать. Бриллиант сказал:

— Господа, эта история — весьма мрачная исповедь, заблудшейся в лабиринте скептицизма и полузнаний докторской души. Все-таки, я полагаю, что он прав: многие из нас чуточку походят на него, и жребий Кандинского не так исключителен, как кажется.

На эти слова последовали шумные возражения. Волновались больше всего именно те, которые чувствовали свое сходство с автором записок.

— Покорно благодарю — я вовсе не намерен себя причислять к каким-то уродам. Если есть такие медики, то очень жаль; но, во всяком случае, это не более как нравственная извращенность, обобщать которую смешно и дико.

Проговорив все это громко и резко, с волнением в голосе, Куницын пристально посмотрел на Лидию Ивановну и добавил:

— Он врет — от слова до слова.

— Кто — мертвец?!.. Ну нет, не думаю. Извини, любезный друг — ты что-то странен сегодня, — сказал Бриллиант.

К бледным щекам Куницына прихлынула яркая кровь. Его волнение было настолько сильно, что все это заметили и начали смотреть на него удивленно. Между тем, Куницын, волнуясь, но все-таки с некоторым фатовством и искусственным смехом, наклонился к девушке и спросил:

— Лидия, я вам скажу причину своего волнения — я хочу сделаться медицинской… звездой… знаменитостью…

Девушка медленно поднялась и, глядя с необыкновенной серьезностью в лицо своего жениха, сказала:

— Володя!., да что же это значит!.. Звезда, знаменитость! Фу ты, Господи, как странно!.. Да почему же именно вы должны воссиять?.. Признаюсь, я не вижу для такой надежды никаких данных.

Она рассмеялась и продолжала:

— Но вот что, голубчик Володя, удивительно: я сама почему-то думала о вас, когда читала эти записки, и знаете ли, что именно…

— Договаривайте, не стесняйтесь, Лидия, что вы думаете — ну-с…

— Вы слишком самолюбивы, эгоистичны и холодны к людям. Куницын, вы будете плохим врачом… Вам противен вид больных… Помните, как вы раз плевали, выйдя от чахоточного в клинике… Я до очевидности ясно понимаю — вы, как и этот несчастный самоубийца, будете с отвращением смотреть на больного бедняка и убежите от него в богатые палаты…

Она неожиданно остановилась: взволнованное лицо юноши стало бледным и на минуту приняло злое выражение. Девушка долго смотрела на него и вдруг рассмеялась своим тихим протяжным смехом.

— Куницын, бедненький мой… Не верьте мне… ведь я такая болтунья и притом так часто ошибаюсь.

— На этот раз наверное ошибаетесь и очень грубо, — возразил он резко, — но я прошу вас ответить: на основании каких это аргументов вы составили такое мнение обо мне?

Она вдруг сделалась серьезной.

— Я вам отвечу, но не теперь… после прочтения этих записок. Володя, ведь вы против этого ничего не можете иметь? Я надеюсь, мы сегодня не будем спать, господа. Слушайте.

Все затихли и Лидия начала читать.

III

По выходе из университета я начал практиковать в Москве, где, впрочем, особенными успехами никогда не пользовался. Так прошло несколько лет, пока неудачи окончательно не надоели мне и я уехал на Кавказ. Здесь, в Тифлисе, в короткое время я завоевал репутацию прекрасного медика. Говорили, что я обладаю особенным даром возвращать румянец юности даже бледным щекам безнадежно больных. Слушая это, я внутренне улыбался, так как к жизни и к смерти своих пациентов я совершенно равнодушен и чувствовал себя очень довольным сознанием своего олимпийского бесстрастия. Я полагаю, что полная холодность души и пылкость мыслей — свойство недюжинных личностей. Разверните историю и вы убедитесь, что я прав. Каким ледяным равнодушием к смерти или жизни людей надо обладать какому-нибудь Юлию Цезарю, чтобы по трупам совершить шествие от Рима по всей Западной Европе — в Британию? Чтобы возвеличить свое маленькое «я», иногда необходимо бывает перейти через целые горы трупов и к такой решительности бывают способны только привилегированные смертные: удел обыкновенных смертных — вечные волнения, укоры совести и вообще смятение духа: все это принадлежности маленьких, будничных, мизерных людишек.

Такие мысли очень льстят моему самолюбию и я не волнуюсь: выздоровеет ли мой пациент или же отправится в лучший мир — для меня, собственно, безразлично; я рассуждаю так: положим, какой-нибудь Карпов умер, — что ж, очень возможно, что это тем скорее даст возможность устроить свои дела какому-нибудь Чертополохову, а если Карпов был богат и скуп, то, быть может, его смерть облегчит бремя жизни десятерым Потапам с их женами и детьми. Вообще, чувствительность качество весьма сомнительное и свойственно исключительно близоруким смертным. В природе ничего подобного не замечается; я стараюсь брать пример с нее, и это мне представляется тем более уместным, что ведь она наша общая мать, а она безжалостна: окрасив землю кровью и трупами, зажигает солнце — веселое и радостно смеющееся, точно на земле вечное ликование. Я подражаю природе, мудрость которой торжественно признается даже философией, и потому я холоден и жесток, и стараюсь развить в себе эти чувства; я с ледяным спокойствием делаю мучительнейшие операции, и иногда чувствую легкое удовольствие, видя, как моя жертва изгибается под ножом. Равнодушный к больным, я в тоже время очень дорожу репутацией хорошего медика, и вообще внутренне горжусь своими знаниями. Несмотря на это, бывают моменты, когда я совершенно ясно ощущаю в себе нечто мефистофельское, да это и понятно: мне часто по необходимости приходится являться в роли надувателя публики: ведь медицина ненадежная путеводительница по земле, и тех, кто ей доверяется, иногда заводит совсем не в желательные места — гробам.