Желая правдиво очертить свой внутренний облик, не считаю себя вправе умолчать и об одной своей маленькой слабости: хотя я и медик, но очень люблю находиться в кругу милых тифлисских дам. Они в восторге от моей внешности, любезности и от моих медицинских познаний. Надо откровенно сознаться в истине: под черным фраком ученого медика во мне скрывается маленький Дон-Жуан. Что ж, господа, во мне, под моей холодной наружностью, таится большая жажда жизни, я молод, по общему мнению — красив и, кажется, не лишен умения действовать на женские сердца. Моя практика в кругу дам все более увеличивается, и я положительно вхожу в моду. Говорят, что моя внешность вызывает впечатление чего-то таинственного и действует чарующе. Я знаю, что во всем этом скрывается преувеличение, но я всегда выслушиваю эти милые вещи с самым серьезным видом. Впрочем, что ж, в общем я, во всяком случае, очень недурен, и вот вам мой портрет.

Я человек выше среднего роста, очень стройный, движения мои грациозны, но в них выражается сдержанность, умение подчинять свои чувства требованию данной минуты. Мое лицо — совершенно правильного очертания — окружено черными вьющимися волосами и маленькой черной бородкой, и отличается интересным бледно-матовым цветом. Оно всегда невозмутимо-спокойно и как бы отражает царящий в моей душе холод, а тонкие, энергически сжатые губы, в чуть заметных своих движениях, обнаруживают присущий мне яд. Глаза мои, холодно смотрящие из-под черных бровей, скромного серого цвета, но с отблеском искрящейся стали. Я знаю, что многие не выдерживают их пристально устремленного взора.

В Тифлисе у меня уютная квартира, откуда открывается чудесный вид на расположенный внизу город и на хребты синеющих гор. Внизу, в скалистых берегах, вьется река, яростно несущая с гор свои мутные воды. Дома идут уступами, один над другим, и только в самой глубине видна длинная широкая улица, над домами которой зеленеют и шумят вершины пирамидальных тополей. В общем, все это довольно красиво. Я часто, с высоты своего балкона, с удовольствием озираюсь вокруг себя и мне иногда кажется, что человеку можно бы быть добрым, если б не сознание, что ведь этот голубой купол, сверкающий переливами лучей, раскинут над огромной ареной убийств, крови и слез. Страдание и смерть — закон жизни, и потому умиляться прелестью бытия и раем, веющим с небес, совершенно напрасная сентиментальность. Такие мысли заставляют меня при созерцании красот природы только иронически улыбаться, и я снова чувствую себя холодным, жестоким, беспощадным.

В моей квартире четыре комнаты: приемная, гостиная, спальня и кабинет, из которых последний — мой любимый уголок. Вдоль красных его стен, под стеклянными колпаками, расставлены интересные предметы моей специальности: восковые модели сердца, легких, печени, головного мозга — частицы того механизма, который, находясь в движении, называется жизнью, с ее слезами и радостями, порывами к небесам — до полной приостановки маятника — состояния, называемого смертью. Я люблю противоположности, и потому между всеми этими вещами расставлены мирты, магнолии, олеандры, которые пахнут и рдеют цветами. На противоположной стороне — два скелета и над их белыми черепами густо спускаются распустившиеся яркие розы. Как видите, жизнь и поэзия у меня перемешаны с прозой и смертью. Посредине комнаты — письменный стол с разбросанными на нем орудиями пыток, то есть операций. Я посматриваю на все это не без улыбки.

В приемной я принимаю неинтересных больных, ничего не приносящих мне, кроме развлечения их резать. В гостиной у меня бывают больные, из которых каждый представляет для меня род маленькой ходячей Калифорнии: ведь мы, спасители страждущего человечества, иногда маленьким ланцетиком извлекаем из порченых внутренностей больного больше золота, нежели рудокоп большой лопатой из недр земли. В своем кабинете я принимаю лиц, воображение которых почему-либо мне надо поразить. Разумеется, это бывают по преимуществу дамы, дамы хорошенькие, неглупые и непременно с живой фантазией: я давно убедился, что невпечатлительные женщины, а тем более глупые, ничего интересного во мне не видят, и я совершенно бессилен с ними.

Я внимательно анализирую характер моих пациенток и обращаюсь с ними сообразно моему мнению о них. По отношению к некоторым я принимаю вид таинственный и холодный — настоящего жреца Эскулапа, и свои фразы как бы нечаянно перемешиваю с латинскими изречениями, которые, говоря откровенно, я иногда не понимаю и сам. Такой прием обыкновенно имеет успех: пораженные моей таинственной непроницаемостью, они силятся разгадать живую загадку и незаметно для себя увлекаются настолько, что я начинаю властвовать над ними. Меня увлекает эта игра.

Как видите, я взял на себя двойную роль — медика и Дон-Жуана. Такое сочетание, кажется, довольно редкое явление в жизни, и напрасно: оно вызывает чувство загадочной таинственности и обещает успех. В этой истине я убедился вполне, и в лучшие минуты жизни умею говорить, подобно Фаусту: «Время, стой». Оно все-таки безвозвратно уходит, унося с собой и прелестных волшебниц моего кратковременного счастья. Я знаю, что они бывали счастливы, когда думали, что в своих пылких объятиях отогревали оледеневшего на далеком Севере таинственного и печального медика.

IV

Утро было чудное, когда я, сидя в коляске, мчался на паре лошадей в имение пригласившего меня князя. Предо мной с разных сторон возвышались горы — серые, бурые, желтоватые, — сверкающие переливами разнообразных цветов и по скатам зеленеющие коврами молодой травы. Ручейки, спадающие с вершин по склонам, казались серебряными лентами. Золотые лучи только что показавшегося солнца потянулись по долинам и горам, играя на вершине отдаленной горы розовым переливающимся сиянием. Удивительно свежий воздух дул мне в лицо. Я озирался вокруг и мысленно повторял: «Недурно». «Волшебная природа», «божественная» и другие в этом роде эпитеты совершенно исключались мной из лексикона моих слов: внутренне я гордился холодной положительностью своих мыслей, уверенностью, что мир не более как простое физическое тело и все в природе совершается по совсем простым законам, точно так же, как в нашем теле — движение крови, и если он, то есть мир, поэтически сияет иногда молнией и обвивается лентами золотых лучей, то ведь и из очей хорошенькой женщины исходят иногда тоже молнии в миниатюре: это не помешает ей при случае очутиться у меня на анатомическом столе, и конец поэзии. Такие мысли делали меня гордым и холодили мой ум.

Дорога поднималась все выше, воздух становился все более разжиженным и, наконец, предо мной открылась ровная площадь, усаженная по сторонам огромными деревьями и кончавшаяся в глубине полукружием гигантской горы с плоской вершиной. В голубом воздухе рельефно выделялись растущие там деревья, точно часовые в зеленой чалме, охраняющие вход в царство вечного Эдема. По почти отвесным скатам горы зеленелась яркая трава, как зеленая мантия, наброшенная на плечи великана. Внизу серебристой лентой огибалась река, в яростном беге своем перекатываясь через огромные камни и рассыпаясь вверху брызгами.

Коляска неожиданно остановилась около огромного белого дома, почти совершенно скрытого широкой зеленью высоких чинар. На ступеньках крыльца я увидел низенького широкоплечего старика — чистокровного грузина; на его круглом лице резко отпечатлелась национальность: нос с горбиной, очень большие, прозрачно-ясные круглые глаза, в выражении которых было что-то дикое, широкие дугообразные брови. Лицо это было испещрено морщинами и окаймлялось седыми баками. Не забывая своей роли врача, я выскочил из коляски, как человек, спешивший бросить якорь спасения погибающим, и направился к крыльцу.

— Кажется, доктор Кандинский, если не ошибаюсь, — проговорил старик и быстро пошел вперед с протянутой рукой, причем морщины на его лице пришли в движение, кончик орлиного носа наклонился вниз и бледно-синие губы растянулись в длинную приветливую улыбку.