Всегда, возвращаясь в город, в последний раз прощаясь с родителями и женой, ему бывало жаль истраченных денег на поездку, прогульных дней. Он мысленно решал реже ездить домой. Но наступало новолуние и вновь, с возрастающей силой, его тянуло к маленькой Сю, такой покорной и ласковой, так доверчиво разметавшейся во сне, в его объятиях…

Светало. На улице за стеною зычно голосил бравый петух и вместе с ним запели будничную трудовую песенку крестьянин и крестьянка, отправившиеся с грузными корзинами овощей в ближайший городок:

— Хе-а-хо… Хе-а-хо… Хе-а-хо…

У городской стены

Белый тупик с черными иероглифами во всю стену. Темные, загнутые кверху, острые углы серой крыши неясно выступают в сине-голубом рассвете, кажутся издали контурами таинственного замка. Тихо и прохладно. Глухо-монотонно бубнят невидимые молитвенные барабаны и часто вздрагивает гонг, протяжно и жалобно, как бессильное жужжание пчел над осенним ульем.

В отдалении, неровными промежутками, неожиданно всплывают и замирают мягкие шлепки босых пяток лампацо. В свежем дыхании ночного воздуха резко и фальшиво звучат одинокие напевы бродячих продавцов и ремесленников, напоминающие пробу инструментов в духовом оркестре. У больших узорчатых железных ворот дремлет привратник: худой, с бритой головой и редкими серыми усами, закутанный в гору тряпок. Посреди улицы, под выступом храмовой стены, плачет навзрыд калека-нищий, — отвратительное грязное чудовище, хватающее прохожих за ноги, с выставленными напоказ оголенными конечностями с гноящимися язвами. Уличные собаки старательно обходят сторонкой железную мисочку нищего с позеленевшими медяками…

В белый тупик храма упирается лабиринт узеньких улочек и проулочков, вьющихся змейками. Поперек улочек низко, почти над головами прохожих, на тонких бамбуках испаряется мокрое тряпье. Бесстыдно развеваются мужские и женские штаны, куртки, рубахи и детское белье, — распространяют вокруг тяжелый застарелый запах пота и едкого щелока. Под удушливыми тряпичными арками устало тащат ноги одинокие прохожие, тревожно перекликаются встречные лампацо и упруго подпрыгивают по рытвинам и камням резиновые колеса рикши.

Из-за стены тупика, со стороны храма, медленно и величаво выплывает солнце. Вот слабо улыбнулся широкий радужный луч по развешенному для сушки тряпью, несмело скользнул по верхним этажам над высокими слепыми, стенами и, не успеешь оглянуться, смотришь, — всюду уж сверкает, ест глаза золотая пыль. В убогой лавчонке с настежь раскрытыми, словно черной пастью, дверями, сидит на пороге девочка-подросток в пестрых ситцевых штанишках и, широко расставив полукругом худые ножки, щеплет большим ножом полено. Вокруг нее мирно клюет чахлая курица, греется, почесываясь у стены, худая, облезлая кошка и озабоченно-деловито, всматриваясь близорукими глазами, бьет насекомых лысая старуха, высоко задрав на сухой почерневшей ноге штанину…

Рядом с храмовым двором тянется к солнцу небольшой китайский садик — собственность важного мандарина. От ворот поднимается вверх узкая тропинка, выложенная серыми плитами, ведущая острыми зигзагами и лесенками к конусной верхушке искусственного холмика. С вершины холма виден, как на ладони, игрушечный садик со всеми его крошечными причудливыми прудиками, мостиками, горками, каменными и деревянными беседками, увитыми плющом. На листьях и в траве поблескивает алыми капельками роса, еще свежо влажное дыхание ночи. На холмике, у подножия городской стены, под двумя каменными львами-чудовищами с туловищами драконов, покоятся предки владельца. В разинутых пастях каменных чудовищ свили себе гнезда вороны и оглашают всю окрестность жутким карканьем. У прудиков в болоте, меж низких пестрых кочек, растут сочные астры, всюду разбросаны яркие кусты орхидей, тюльпанов и лилий, вкрапленных в сплошное поле диких чайных роз.

Улицы и проулочки из тупика ведут к набережной смрадного канала с деревянными, полусгнившими мостками. По каналу медленно ползут, упираясь длинными шестами в дно, неуклюжие широкие джонки, плоскодонные баржи, груженые нечистотами, шаркают сплошные плоты меж берегов. За каналом, на обширной, неровной площади, окруженной со всех сторон убогими одноэтажными лачугами без окон, раскинулся китайский базар.

Всюду, насколько может охватить глаз, тянутся лари и лотки со съестными припасами, живностью, хозяйственной мелочью, посудой, галантереей и предметами роскоши. Тут же варят и жарят под открытым небом в уличных трактирах и харчевнях, откуда несет смрадным угаром, впопыхах искусно работают ножами-бритвами брадобреи, врачуют зубные врачи, колдуны, работают портные и сапожники, цепляются за ноги прохожих калеки-нищие. В ярком ослепительном свете солнечного утра площадь кишит людьми, подобно микробам в гнилом сыре, переливается яркими живыми красками зелени, овощей, рыб, кровавых туш, сочных фруктов, птиц, загорелых оголенных тел кули и пестрыми нарядами молодых китаянок. Над всеми красками и цветами, движущимися с быстротой пущенной в небо ракеты, неподвижно застыл в воздухе темно-желтый монгольский лик с раскосыми таинственными глазами, покорный и надменный, с притаившейся вежливой улыбкой на устах.

Рыбные лари серебрятся на солнце чешуей, вздрагивают радужными полосами, залиты алыми лужами крови. Темно-зеленые прожорливые щуки с выпирающими брюхами, нежные лещи, золотисто-розоватые карпы, черные тупоголовые морские бычки, плоская полосатая камбала, серебряные мандарины, красноглазая плотва, скользкие лини, раки, крабы, морские каракатицы, пауки, лягушки, головастики, тошнотворные водяные чудовища целыми грудами ползают по столам, другие пестрят распластанными внутренностями, утопая в алых лужах. Продавцы ловко отвешивают товар, острой булавой прокалывают голову или отрезанный ломоть и галантно вручают покупателю покупку, подвешенную на самодельной бечевке. От едкого запаха гниющей рыбы, сырости, смолы и моря кружится голова, вздрагивают ноги в коленях, — сам начинаешь чувствовать себя задыхающейся рыбой на скользком прилавке торговца.

Крик и гул вокруг такой, что беспрерывно звенит в ушах. Среди монотонных зазываний продавцов, взвизга китаянок и жужжащего говора толпы неожиданно, над самым ухом, раздается звериный дикий рык, похожий на продолжительный громкий зевок, когда скулы сворачивает от скуки.

Или, вдруг, выкатится грохот ломовой телеги, зальются медяки брадобрея, часто-часто загремит гонг, откуда ни возьмись, запищат худзины, тоненько запоют свирели в китайском оркестре на похоронах, сопровождаемых искусственными рыданиями ведьм-плакальщиц в белых траурных халатах. Звуки неожиданно нарастают, поспешают вдогонку, рассыпаются вдали, как обломки глиняного кувшина, падающего на звучную сталь, покатываются медными шариками и глухим щебнем под ногами толпы и внезапно замирают перед гнусавым напевом чулочника, чей голос, словно выходящий из пустой каменной пещеры, оглушает, щекочет слух, точно заведенный над ухом граммофон.

В птичьих рядах, среди кудахтанья кур, победных возгласов петухов, металлического кряканья уток, крика гусей и зазорных фраз попугаев, поют соловьи, заливаются канарейки, щебечут на всех своих языках и наречиях всевозможные породы птиц. Здесь можно встретить редчайшие породы павлинов, колибри, лучших певунов и певиц пернатого царства. Китайцы-щеголи расхаживают со своими клетками, закрытыми черным сукном от дневного света, продают, торгуют, обменивают одну птицу на другую, заботливо подкладывают корм своим затворницам. В этих рядах также положен предел китайской честности и сплошь да рядом, вместе с редчайшими дорогими породами птиц, предлагаются профанам уличные подмалеванные воробьи, пестро разукрашенные щеголи, старые соловьи сходят за молодых, а женские экземпляры за мужские. Из клеток льется на головы прохожих непрекращаемый поток птичьего помета и густой тяжелый запах зверинца неприятно щекочет ноздри, вызывает беспрестанное чиханье. Тут же в клетках делают непристойные движения мартышки, удивленно оглядывают толпу серые медвежата, пугливо отскакивают зайцы, любопытно высовывают свои мордочки пятнистые белки.