Я осторожно пробиралась между лежащими и усаживалась около Тани. В первые минуты я не могла разговаривать и только молча гладила худые, с голубыми прожилками руки. Таня тормошила меня и старалась развлечь шуткой.
Иногда она показывала свои раны и рассказывала, как на допросах издевался и бил ее дулом револьвера офицер Михайлец.
Я часто просила ее, чтобы она не грубила белым:
— Если так будешь, убьют они тебя. Не надо, сестренка.
— Все равно убьют, Раечка, — усмехалась она. — Не оставят они меня в живых. Я хочу, чтобы они увидели, как умеют умирать большевики.
Заметив дрожащие губы и полные слез глаза, она трепала меня ладонью по волосам и старалась успокоить:
— Ничего, девочка, не так это страшно. Вот глупо я в плен попала — это да. Надо было послушаться Николая и не плестись за армией. Тогда бы все иначе сложилось.
Она часто расспрашивала меня о больном отце, о матери, наказывала получше ухаживать за ними и просила, чтобы они не волновались за нее:
— Так я спокойнее буду.
Как хорошо к Тане относились арестованные! Как они прислушивались к каждому ее слову! Они старались поудобнее устроить Таню на холодном полу, подкладывая под нее свою одежду и тряпки.
— Не надо, ребята, — говорила она. — Ведь у вас же самих ничего нет. А мне и так лежать неплохо.
Но они все же настаивали на своем и осторожно, боясь прикоснуться к израненному телу сестренки, каждый день перестилали ей подстилку.
Иногда она собирала их около себя и долго рассказывала о партии, о борьбе с белыми, о Москве, о Ленине:
— Советы временно отступили, они крепки, скоро вернутся, и тогда будет новая, прекрасная жизнь. Нас могут убить белые, товарищи, к этому надо быть готовыми. Но дело наше не умрет. Надо только стойко переносить все пытки, чтобы весь народ увидел, что мы сильны, что нас сломить нельзя.
Я не понимала, почему, когда Таня говорила о смерти, товарищи становились спокойнее. Может быть, она заражала их тем, что горело в ее душе, заражала своей силой и выдержкой.
Ведь среди них не было больше женщин.
Часовой часто стучал прикладом в дверь, приказывая замолчать. Но Таня не обращала на него внимания.
Я ее иногда страшно ревновала к товарищам. Я хотела, чтобы она была только со мной, чтобы ее слова были только для меня, и я чувствовала обиду оттого, что она не отдавала мне всего своего времени.
И только уже гораздо позже я поняла: Таня обрабатывала каждую новую группу арестованных, уговаривала каждого товарища стойко и крепко держаться во время порок.
Поздно вечером я подходила к дому с мыслью о том, не случилось ли чего с родителями.
Отец выходил из своего угла, с трудом волоча больную ногу, и, присаживаясь около стола, подробно расспрашивал меня, как Таня держит себя во время порки. Отец взволнованно слушал, и я чувствовала, что он гордится такой дочерью, как Таня.
Потом он долго молча сидел, и я с болью смотрела на седую, непрестанно качающуюся голову.
Однажды вечером, выслушав меня, он позвал мать и тихо, не глядя на нас, сказал:
— Если с Таней что-нибудь случится — не надо плакать. Мы не должны им показывать своих слез. Пускай не радуются. Таня не хотела бы этого.
А по ночам я слышала, как на кровати ворочался отец. Скрывая от нас горе, он потихоньку до утра плакал.
Последний день я провела с Таней до поздней ночи.
Когда я присела около нее, меня испугали непривычно строгое лицо и плотно сжатые губы. Таня лежала с закрытыми глазами. Я смотрела на покрытые гнойными струпьями распухшие ноги, на огромные синяки под глазами и рассеченную, припухшую губу.
Таня вдруг застонала, заметалась и, привскочив, широко открыла глаза. И теперь в них не было обычной теплоты и ласки.
Она с ужасом оглядывала темные, сырые стены и вдруг, точно поняв, где она и что с ней, тяжело вздохнула и опустила голову на подстилку.
В первый и последний раз в жизни я увидела в ее глазах безграничную тоску и только теперь совершенно ясно поняла, как горячо и безудержно хотелось Тане жить.
Заметив меня, она необычайно обрадовалась и, крепко схватив мои пальцы, приложила их к горячему лбу.
Ей, видимо, было невыносимо тяжело.
Сквозь разорванное платье я видела грудь, ноги и все тело Тани в кровоподтеках и ранах. Многие были глубокими. Они, должно быть, сильно мучили ее.
Я вытащила захваченный из дома бинт и хотела перевязать раны.
Таня открыла глаза, чуть заметно улыбнулась и слабо закачала головой.
— Не надо, тихо сказала она. — Теперь уже бесполезно, — и вдруг, схватив край рубахи, резко дернула его — хлынула яркая струя крови.
Таня глухо застонала.
Я не спускала взгляда с бледного лица.
— Зачем ты себя мучаешь? — вырвалось у меня.
Она прислушивалась к шуму в коридоре. Мне показались отдаленные шаги.
— Лучше сама, — торопливо сказала она, и в голосе ее послышалась тревога. — Они отрывают нарочно медленно. Быстрей рвать легче…
Топот приближался по коридору, Таня быстро повернулась ко мне:
— Лезь скорей под нары, а то заметят тебя здесь. Это за мной.
Я еле успела спрятаться.
Чей-то резкий голос стал выкрикивать фамилии. Среди вызванных была Таня.
Ее под руки вытащили из камеры.
Тут же за дверями, в коридоре, началась порка товарищей; звякали шпоры — по-видимому, били ногами.
Я заткнула пальцами уши, судорога сдавила горло.
Скрип двери привел в себя. Что-то тяжелое прогрохотало по ступенькам лестницы. Кто-то громко, истерически заплакал. Я не выдержала и выскочила из-под нар.
На полу, разметав руки, неподвижно лежала Таня. Я бросилась к ней, трясла ее за плечи, подымала голову, чувствовала на ладонях горячую, липкую кровь и с ужасом всматривалась в мертвенно-бледное лицо.
Несколько человек бросилось к Тане. Я видела кругом испуганные лица, дрожащие пальцы, и мне показалось, что уже все кончено.
Таня вдруг тяжело вздохнула и открыла глаза. Осторожно, точно маленького ребенка, товарищи подняли ее на руки и бережно положили на место.
Я уселась около нее и стала прикладывать ко лбу холодную, мокрую тряпку.
Надо было взять себя в руки, чтобы как-то облегчить тяжелое состояние Тани.
Когда она открыла глаза, серые сумерки вползли в камеру сквозь узкое, маленькое окно.
Кто-то из товарищей зажег каганец, и темная струйка копоти заметалась, подымаясь к потолку.
Мы долго молчали. Таня о чем-то сосредоточенно думала. Я прилегла рядом с ней и, прижимаясь, старалась ее согреть.
Она снова спрашивала об отце, об избитой матери, о том, что не разрушили ли белые хозяйство.
— А о братьях ничего не слышно? Волнуюсь я за них. Живы ли? — тяжело вздохнула она и крепко сжала мою руку.
— Вот что, сестреночка, — снова начала Таня немного погодя; я почувствовала необычайно серьезные нотки в ее голосе — так она еще со мной никогда не говорила. — Хочется мне сегодня поговорить с тобой как с большой, как с другом.
Волнение охватило меня; хотелось навсегда запомнить каждое слово, каждую фразу сестры.
— Я думаю, что сегодня ночью меня убьют, тихо, так, чтобы не было слышно окружающим, сказала она.
— Зачем ты так говоришь? — перебила я ее. — Разве они могут убить такую больную, как ты? — убеждала я Таню, стараясь отогнать от себя страшную мысль. — Не может этого быть, Танюша. Напрасно ты об этом думаешь.
— Не надо волноваться, — гладила она меня ладонью по волосам. — Может быть, мы с тобой сегодня в последний раз разговариваем. А мне так много хочется сказать. Как бы мне хотелось увидеть то, что будет потом, когда мы победим. И мне грустно оттого, что я не могу этого сделать. Но помни, Рая, что смерть, которую мне готовят, — это почетная смерть.
Я смотрела на пламя каганца, и мне казалось, что оно так же билось и металось, как Таня.
— Скоро придут наши… красные… Я не увижу братьев. Расскажи им подробно все, что ты видела здесь. Пусть они передадут всем, как меня пытали, как мучили и как я умерла. Я никого не предала к до конца осталась верным членом партии. И пусть братья знают, что я их очень сильно любила. Пусть крепко помнят мои заветы и так же до конца будут преданы партии.