Перед войной Фрейд во время отдыха носил тирольский костюм с подтяжками, шорты и зеленую шляпу с небольшой замшевой лентой, обрамляющей шляпу. Крепкая палка для прогулок, а в сырую погоду — плотная альпийская накидка с капюшоном завершали его снаряжение. В более поздние годы этот наряд сменили брюки-гольф, а еще позднее более степенный серый пиджачный костюм.
В юности Фрейд любил развлекаться игрой в шары, но в основном его моцион заключался в длинных прогулках. Он был замечательным ходоком, быстрым, легким в ходьбе и неутомимым.
Характерной особенностью Фрейда была его страсть к собиранию грибов. Он обладал удивительным чутьем к угадыванию тех мест, где они могли расти, и даже указывал на такие места, когда ехал в вагоне поезда. На прогулке он часто, оставив детей, углублялся в лес, и дети были уверены, что вскоре услышат его радостный крик. Увидев гриб, Фрейд молча подкрадывался и внезапно делал резкий выпад, чтобы «поймать» гриб своей шляпой, как если бы это была птица или бабочка. Он мог также часами искать дикие лесные цветы, тщательно определяя их названия на досуге. Одна из его дочерей сказала мне, что отец больше всего хотел обучить своих детей трем вещам: знанию диких цветов, искусству находить грибы и технике карточной игры тарок. И он имел полнейший успех во всех этих занятиях.
На отдыхе у Фрейда проявлялись два качества, которые чаще связывают с женской половиной человечества, — он не обладал чувством ориентировки и никогда не мог найти дорогу в сельской местности. Его сыновья рассказывали мне, что во время длинных прогулок они сильно удивлялись, когда он поворачивал домой в абсолютно неверном направлении, но, сам хорошо зная об этом, Фрейд с готовностью подчинялся их руководству в этом вопросе. И еще, он был очень непрактичным относительно деталей путешествия. Расписания поездов были выше его понимания, и сложные поездки всегда подготавливались сначала его братом Александром, а позднее сыном Оливером, оба они являлись экспертами в этой области. Чтобы найти нужный им поезд, приходилось приезжать на станцию за много часов до его отправления, и даже в этом случае багаж мог быть неправильно направлен либо положен не на место.
Фрейд обычно проводил таким образом около шести недель, а затем начинал ощущать потребность в более утонченных удовольствиях. А это почти всегда означало поездку в Италию.
Кое-что можно сказать и о том, как писал Фрейд. Если судить по огромному количеству его трудов, а также по его переписке, он, должно быть, наслаждался самим физическим актом писания и всегда писал собственноручно. Только в преклонные годы, когда ему шел восьмой десяток, его младшая дочь иногда помогала Фрейду в этом занятии. Фрейду никогда не приходилось заставлять себя писать. Его работам присуще свойство поэтического беспорядка. Он мог неделями или даже месяцами не испытывать какой-либо потребности писать. Затем возникало желание творить, тяжелые муки творчества, старание написать хотя бы две или три строчки в день и наконец следовал взрыв работоспособности, когда какое-либо важное эссе появлялось в течение нескольких недель. Не следует думать, что в это время он писал непрерывно: наоборот, это были те немногие часы, которые он мог сэкономить в конце дня своих тяжких трудов.
Возрастание дискомфорта, вместе с различными другими симптомами общего недомогания, всегда предшествовало лучшим работам Фрейда. Когда он хорошо себя чувствовал и пребывал в эйфорическом настроении, у него не возникало и отдаленной мысли о написании чего-либо. Он объяснял мне, что необходимость выслушивать других и вести беседу по столь много часов каждый день вызывает потребность создать что-либо, сменив, таким образом, состояние пассивного восприятия на состояние активного творчества. Во время летнего отдыха часто зарождались его новые идеи, несомненно, как результат тех многочисленных впечатлений, которые он получал от своих пациентов в предшествующие месяцы работы. По возвращении в Вену в октябре он часто ощущал желание с головой погрузиться в работу. Он считал, что лучшие периоды его творчества случаются каждые семь лет; это, несомненно, являлось остатком его веры в периодические законы Флисса
Любая работа была для Фрейда как хлеб насущный. Он нашел бы жизнь в безделье невыносимой.
Я не могу и помыслить о каком-либо жизненном комфорте без работы. Творческое воображение и работа идут для меня рука об руку; ни в чем другом я не нахожу удовольствия. Это стало бы рецептом счастья, если бы не мысль, довольно мучительная, что продуктивность человека целиком зависит от его неустойчивых настроений. А что делать человеку в тот день, когда мысли перестают приходить в голову, а нужные слова не идут на ум? От такой возможности невольно вздрогнешь. Вот почему, несмотря на покорность судьбе, что является некоторой опорой человеку, я тайно молюсь: сохрани меня Бог от какой-либо немощи, от паралича моих способностей вследствие какого-либо телесного недуга. Мы умрем на своем посту, как сказал король Макбет.
Было бы притворством, на которое Фрейд никогда не был способен, отрицать, что после столь многих лет дурной славы он наконец, после великой войны, действительно стал знаменитым. Фрейд принял это как факт, ничем не выделяющийся среди прочих, и, конечно, его радовали возрастающие знаки признания. Но он не сделал ничего для того, чтобы достичь славы: она явилась следствием той работы, которую он делал по другим мотивам. Он однажды сказал: «Никто не пишет ради достижения славы, которая, так или иначе, является преходящей или иллюзией бессмертия. Несомненно, мы прежде всего пишем для удовлетворения, лежащего внутри нас, а не ради других людей. Конечно, когда другие люди оценивают наши усилия, это увеличивает внутреннее удовлетворение, но тем не менее мы пишем в основном для себя, следуя своему внутреннему побуждению».
Хотя он исходил из своей системы писать о том, что хочет выразить, он не придавал большого значения своим записям. Такое беззаботное отношение наиболее проявлялось в вопросе переводов его работ, на что он давал права до некоторой степени необдуманно и неразборчиво. Его сыну Эрнсту стоило большого труда годы спустя распутать обнаружившиеся сложные и противоречивые контракты.
Фрейд давал себе довольно скромные оценки. Вот одна из них: «У меня очень ограниченные способности или таланты. Нет вообще каких-либо талантов к естественным наукам, ни к математике, ни к чему-либо, что имеет дело с вычислениями. Но то, что у меня есть, и природа чего крайне ограниченна, является, вероятно, очень интенсивным».
Меня несколько раз просили высказать мнение, насколько важным являлось еврейское происхождение Фрейда для развития его идей и творчества, причем этим в основном интересовались люди, которые желали получить в высшей степени положительный ответ на этот вопрос. В одном отношении его происхождение, несомненно, сыграло важную роль, о которой он сам часто говорил. Наследственная способность евреев отстаивать свою точку зрения и защищать свое положение в жизни перед лицом окружающей их оппозиции или враждебности была очень заметно выражена у Фрейда. Он был прав, приписывая этой способности ту твердость, с которой он сумел сохранить свои убеждения непоколебленными перед лицом господствующей оппозиции. Эго также сыграло свою положительную роль для его последователей, которые большей частью были евреями. Когда над психоанализом разразился шторм оппозиции перед первой мировой войной, неевреями, выдержавшими его, были только Бинсвангер, Оберхольцер, Пфистер и я.
Фрейд считал, что неизбежная оппозиция поразительным новым открытиям психоанализа значительно усугублялась антисемитскими предрассудками. В своем письме к Абрахаму о первых признаках антисемитизма в Швейцарии Фрейд сказал: «По моему мнению, если мы, евреи, хотим сотрудничать с другими людьми, нам отчасти придется развивать в себе мазохизм и быть готовыми выносить в той или иной степени несправедливость. Нет никакого другого пути работать вместе. Вы можете быть уверены, что, будь мое имя Оберхубер, мои новые идеи, несмотря на все другие факторы, встретили бы намного меньшее сопротивление». Трудно сказать, сколь много правды заключается в таком суждении. Ибо оно не всецело подтверждается моим собственным опытом, полученным в Англии, где у нас было вполне достаточно «сопротивления», хотя в течение первых двенадцати лет в нашем обществе было только два еврея.