Глава 4

Стеклянная Башня

Одну ногу он поджал под себя, а другую спустил в воду. И босая ступня светилась в темной воде — парящая над бездной узкая фарфорово-голубая ступня с не по-людски длинн ы ми пальцами. Пальцы шевелились лениво, будто перебирали подводные струны, будто сп я щая рыба колыхала плавниками. И руки у него тоже светились, и лицо — они плыли в суме р ках, свечение их таяло в поднимающемся тумане — кисти рук, два белых мотылька с тр е угольными крыльями, и склоненное лицо — прозрачный ночной цветок в чаще бессветных в о лос. В пальцах его мелькал маленький нож в форме птичьего перышка — Ирис только что срезал тростинку и теперь вертел в ней дырочки. Я наблюдала за ним, сидя на том же стволе повисшей над водою ивы, но с того безопасного места, под которым росли мята и в а лериана, а не аир и остролист.

Ирис поднял голову и приставил тростинку к губам. Потянулась нота, слабая и дли н ная, как росток, которому довелось проклюнуться из земли под бревном или доской. Сменил тональность — хрупкий коленчатый росток изогнулся в поисках света… опять смена тона, и опять — бледное тельце, притворяясь корнем, ищет выхода. Словно червь, раздвигает со б ственной плотью сырой мрак, питаясь сам собой, глоточек света, маленький глот о чек, один вздох, один взгляд, разве можно так — помереть, едва родившись, не найдя выхода из родного дома?.. и снова первая, но теперь еле слышная нота — силы иссякают, а преграда оказалась слишком широка, не туда, зн а чит, рос, надо в другую сторону, но сил не осталось…

Это не доска, думаю я, это кусок гнилой коры. Он широкий, но легкий, думаю я, по д нажми, слышишь, попробуй вверх, а не в сторону, попробуй вверх… Ты же рожден расти вверх, что же ты стелешься, свет в любом случае наверху, так что давай, Ирис, дружочек, ты же не червяк со ско р ченным опухшим телом, ты прекрасный цветок — ну, давай же!

Но он сидит над водой — ссутулившись, приподняв острые плечи, и все тянет ум и рающую ноту, уже и звуком переставшую быть, так, одно дыхание осталось, да и того на донышке. И я уже хочу отнять у него св и рель и взять эту несчастную ноту в полный голос — но тогда звук прерве т ся, прервется как нить жизни, а меня сейчас не интересуют другие, те, которым повезло увидеть солнце сразу по рождении. Меня интересует этот несчас т ный изуродованный. Я не умею делать свирельки из тростника, поэтому я подхватываю г о лосом, обычным человечьим голосом, немного охриплым от волнения. Сначала лишь напр я жением горла продолжая существ о вание истаявшего звука, потом облекая звук в плоть, с каждым мгновением все более очевидную, и — я же сама умоляла его расти вверх — вывожу внятную музыкальную фразу. До, ре, ре диез. Фа, соль, соль диез. Фа, соль, фа…

Моего дыхания хватает еще на одну — и в этот момент св и рель Ириса вступает, не позволяя мелодии прерваться.

Наш росток-неудачник наконец вырвался на свет, опрокинув препятствие, и распу с тил первую пару листьев.

И мне почему-то приятно и немножко стыдно от этой детской тайны, которую я сама себе сочинила, особенно от моего участия в ирисовой судьбе — словно ему действительно требовалась моя помощь. Я уже выползла на берег и теперь кукожилась между двух камней, стараясь унять дрожь. Надо было бы встать, чтобы ветер высушил платье, но я никак не могла заставить себя разогнуться. Ничего, полежим под камушком, пожалеем себя, благо никто не видит… Повспоминаем — это больнее и слаще страха, это занимает, увлекает с головой, поэтому — повспоминаем.

Ирис играет, запрокинув голову. Я молчу, не подпеваю: слишком сложно для меня. Он играет, опасно откидываясь, неустойчиво раскачив а ясь на своем насесте, острые локти его пугают серый сырой туман, и туман сторонится, пятится, расчищая музыканту узкий к о лодец — от черного неба над головой и до черной воды под ногами. И та и другая чернота сияют звездами.

— Эй, ты живая? Эй, барышня?

Шлепок по щеке, потом по другой. Я открыла глаза и увидела занесенную ладонь. Отстранилась, стукнувшись спиной о камень.

— Ага, живая. Ну, здравствуй, красавица. Вот, смекаю, явишься ты к лодке рано или поздно. Решил подождать. И, гляди ж ты, не ошибся.

Даже в темноте были видны его великолепные веснушки. Он осклабился, блеснули зубы. Жутковато блеснули эти ровные человечьи зубы, не хуже зубов кладбищенского грима. Мне пришлось откашляться, прежде чем удалось внятно выговорить:

— Что ты здесь делаешь, Кукушонок?

— Дрова рублю.

— Что?

Он нагнулся, кулаком опираясь о камень у меня над головой.

— Барышня, — голос его был холоден и терпелив, — не знаю, как тя кличут. Давеча ты украла у меня лодку, барышня. Я искал свою лодку, и я ее нашел. Я чо подумал — куда может снести лодку без весел, на одном руле? Ежели остров обошла и в море вышла, то ее, сталбыть, вынесет на берег к Чистой Мели. А если не обошла остров, то так и так — где-нить туточки, на островке, целая или разбитая. Я нашел лодку. И воровку я тоже нашел.

От него пахло потом, теплом, едой. Это был полузабытый запах, будоражащий, неуместный, мирный, странный. Я сама когда-то принадлежала этому запаху.

— Я заплатила тебе, Кукушонок. Я бросила на причал золотую монету. Или тебе показалось мало?

Он сощурился, поджал губы. Не спеша присел на корточки — лица наши оказались вровень.

— Ты, барышня любезная, ври, да знай меру. Хватит мне зубы заговаривать, мантикор, мол, у нее в клетке… спит, мол, все время, рыбу жрет… Я тоже хорош, уши развесил. Купился как малой на байки глупые… мантикор, мол… с хвостом, в шипах…

Он вдруг замолчал. Он сидел передо мной на корточках, свесив до земли руки, в каждом кулаке — по горсти гальки. Рот его искривился, словно он съел что-то горькое.

— Я не врала, Ратер. Мантикор на самом деле существует. И я на самом деле бросила монету на причал.

Все было так, да не так. Я вспомнила — монета легла под ноги набежавшей толпе, а Ратер Кукушонок в это время уже барахтался в воде.