Заметив на галерке «Элизиума» какое-то движение, Кэлловэй отвлекся от своих раздумий и пристально уставился в темноту. Неужели Эдди притаился в последнем ряду? Нет, невозможно. Хотя бы потому, что он не успел бы добраться туда за эти несколько минут.
— Эдди, — окликнул Кэлловэй, прикрыв рукой глаза, — это ты?
Он различал лишь очертания какой-то фигуры. Нет, двух фигур. Двое людей пробирались к выходу вдоль последнего ряда. Кто бы это ни был, это определенно не Эдди.
— Это ведь не Эдди там? — спросил Кэлловэй, оборачиваясь к фальшивому саду.
— Нет, — ответил кто-то.
Это говорил сам Эдди. Он снова стоял на сцене, прислонившись к изгороди, с зажатой в зубах сигаретой.
— Эдди…
— Да все в порядке, — добродушно произнес актер, — не пресмыкайся; не могу видеть, как такой симпатичный мужчина пресмыкается.
— Я подумаю, может, удастся куда-нибудь вставить крокетные молотки, — сказал Кэлловэй, стремясь к примирению.
Эдди, покачав головой, стряхнул пепел с сигареты.
— Не надо.
— Нет, в самом деле…
— Все равно сцена была так себе.
Дверь партера, слегка скрипнув, закрылась за посетителями. Кэлловэй не стал оглядываться. Кем бы они ни были, они ушли.
— Сегодня днем в зале кто-то был.
Хаммерсмит, изучавший колонки цифр, поднял голову:
— Вот как?
Брови его представляли собой пучки толстых, как будто из проволоки, волос; они, казалось, старались помогать своему хозяину изображать чувства. Сейчас брови высоко поднялись над крошечными глазками Хаммерсмита в явно фальшивом удивлении. Желтыми от никотина пальцами он подергал себя за нижнюю губу.
— Вы можете мне сказать, кто это был?
Директор продолжал щипать губу, не сводя пристального взгляда со своего молодого собеседника, и лицо его выражало неприкрытое презрение.
— А в чем, собственно, проблема?
— Я хочу знать, кто приходил в зал и наблюдал за репетицией, вот и все. По-моему, я имею на это право.
— Конечно имеете, — подтвердил Хаммерсмит, слегка кивнув и сложив губы наподобие полумесяца.
— Ходят слухи, что сюда должен приехать кто-то из Национального театра, [3]— добавил Кэлловэй. — Я просто не хочу, чтобы кто-то входил в театр без моего ведома. Особенно если это важные шишки.
Хаммерсмит уже погрузился в свои цифры. Голос его звучал устало:
— Терри, если кто-то из Саут-Банка захочет посмотреть ваш опус, обещаю вам, вы узнаете об этом первым. Договорились?
Интонация была оскорбительной. Беги дальше, мальчик. У Кэлловэя руки чесались ударить хозяина.
— Я не желаю, чтобы люди наблюдали за репетициями без моего разрешения, Хаммерсмит. Слышите меня? Мне нужно знать, кто из посторонних был сегодня в театре.
Директор тяжело вздохнул.
— Поверьте мне, Терри, — сказал он, — я понятия не имею. Может быть, вам спросить у Таллулы — она сидела сегодня в фойе. Если кто-то приходил, она, скорее всего, их видела. — Он снова вздохнул. — Договорились… Терри?
Кэлловэй решил закончить разговор на этом. У него уже возникли кое-какие подозрения насчет Хаммерсмита. Этому человеку не было никакого дела до искусства, он всегда абсолютно ясно давал это понять; когда речь заходила о чем-то, кроме денег, он начинал говорить усталым голосом. У него имелось словечко для обозначения и актеров, и режиссеров, которое он всегда громко произносил: «бабочки». Однодневки. В мире Хаммерсмита только деньги представляли собой ценность; театр «Элизиум» располагался на отличном участке, и, правильно разыграв карты, из этого можно было извлечь неплохую выгоду.
Кэлловэй был уверен, что, если бы Хаммерсмиту представилась возможность, он завтра же продал бы театр. Пригород, подобный Реддитчу, не нуждался в театре, ему требовались офисы, гипермаркеты, склады; он нуждался, по выражению членов городского совета, в росте и инвестициях. А также в хороших участках для строительства заводов. Никакое искусство не могло здесь выжить.
Таллулы не оказалось ни в кассе, ни в фойе, ни в Зеленой комнате. [4]
Кэлловэй, раздраженный грубостью Хаммерсмита и исчезновением Таллулы, вернулся в зрительный зал, чтобы забрать свой пиджак, затем он намеревался пойти напиться. Репетиция закончилась, актеры ушли. Из задних рядов партера голые изгороди казались особенно убогими. Наверное, не хватает еще пары дюймов. Он записал на обороте найденной в кармане театральной программки: «Изгороди: повыше?»
Звук шагов заставил его поднять голову: на сцене появился какой-то человек. Он беззвучно открыл центральную дверь за сценой, там, где сходились изгороди. Кэлловэй не узнал вошедшего.
— Мистер Кэлловэй? Мистер Теренс Кэлловэй?
— Да?
Гость подошел к краю сцены, туда, где прежде находились софиты, и остановился, глядя в зрительный зал.
— Прошу прощения за то, что прервал: ход ваших мыслей.
— Ничего страшного.
— Я хотел переговорить с вами.
— Со мной?
— Если вы не против.
Кэлловэй пробрался к передним рядам, по пути оценивающе разглядывая незнакомца.
Тот был с ног до головы одет в различные оттенки серого. Серый костюм из тонкого сукна, серые туфли, серый галстук. «Индюк разряженный» — была первая, немилосердная оценка Кэлловэя. Однако незнакомец производил внушительное впечатление. Лицо, скрытое полями шляпы, трудно было разглядеть.
— Позвольте представиться.
Голос был располагающим, приятным. Идеальный тембр для рекламных роликов: наверное, туалетное мыло рекламирует. После дурных манер Хаммерсмита Кэлловэй словно вдохнул живительную струю.
— Меня зовут Личфилд. Я, конечно, не жду, что мое имя известно такому молодому человеку, как вы.
«Молодому человеку»; ну-ну. Может быть, в его лице еще осталось что-то от ангела?
— Вы критик? — поинтересовался Кэлловэй.
Из-под безукоризненно ровно отогнутых полей шляпы послышался полный иронии смех.
— Ради всего святого, нет, — ответил Личфилд.
— Тогда простите, но я в растерянности.
— Вам нет нужды извиняться.
— Вы не были сегодня днем в зрительном зале?
Личфилд проигнорировал вопрос.
— Я понимаю, что вы занятой человек, мистер Кэлловэй, и не хочу отнимать у вас время. Театр — это моя профессия, так же как и ваша. Я думаю, нас можно назвать союзниками, несмотря на то что мы никогда прежде не встречались.
Ах, великое братство. Кэлловэю захотелось сплюнуть при этой столь знакомой попытке вызвать у него сентиментальные чувства. Он подумал обо всех так называемых союзниках, радостно втыкавших ему нож в спину, и, наоборот, обо всех драматургах, чьи работы он, улыбаясь, смешивал с грязью, об актерах, которых он уязвлял ехидными замечаниями. К дьяволу братство — здесь каждый старается затоптать соперника, так же как и в любой другой творческой профессии.
— Я сохраняю, — говорил тем временем Личфилд, — неизменный интерес к «Элизиуму». — Он сделал странное ударение на слове «неизменный». В его устах оно приобрело какой-то похоронный оттенок. Неизменность. Вечность.
— Вот как?
— Да, в минувшие годы я провел в этом театре немало счастливых часов, и, честно говоря, мне очень неприятно сообщать вам свою новость.
— Какую новость?
— Мистер Кэлловэй, я вынужден проинформировать вас о том, что ваша «Двенадцатая ночь» будет последней постановкой в «Элизиуме».
Это сообщение не явилось для Кэлловэя полной неожиданностью, но все же причинило ему боль. Внутренне он поморщился, что, должно быть, отразилось у него на лице.
— Ах… Значит, вы не знали об этом. Я так и думал. Они всегда держат артистов в неведении, правда? От этого удовольствия служители Аполлона ни за что не откажутся. Месть бухгалтера.
— Хаммерсмит, — фыркнул Кэлловэй.
— Хаммерсмит.
— Подонок.
— Ему подобным никогда нельзя доверять, но мне не нужно объяснять вам это.