— Предание гласит, — в страшном оцепенении заговорил Фостер, — что продавшиеся дьяволу души состоят не из праха, а из жира, который разъедают черви, покуда из тления не разовьется страшный источник жизни, и мучит их сера земная, и раздуваются они ужасно, и мучаются этим… и учатся ходить, ползая!

Более не в состоянии смотреть на существо, которое, упираясь, упало на колени в обреченной попытке перебороть захлестнувшую костлявое тело слабость, я глядел в пол. Кошмарное в своей "жизни", в своей "смерти", оно смогло достичь новых измерений безобразия и ужаса. Не мог я выносить вида жгучей глубины буравящих запавших глаз, через нас проникавших взглядом в дом. Во взгляде было нечто такое, отчего сама собой во мне поднималась паника.

Вдруг за нашей спиной послышались звуки, словно кто-то быстро сбегал по лестнице. Это произошло так неожиданно, что я не смог среагировать сразу. Когда же я все-таки сообразил повернуться, мимо меня пронесся Пул. Я предостерегающе вскрикнул, но он оттолкнул меня и яростно набросился на Фостера. Маленький библиотекарь собрался обернуться, когда его настиг удар в челюсть. Даже не успев охнуть, Фостер отлетел к двери в подвал, пытаясь за нее удержаться. Но Пул не дал ему время на восстановление равновесия и со всей силы ударил в живот. Фостер сложился вдвое, и тут Пул схватил его за руку и толкнул в дверной проем. Не успел я ничего предпринять, как Фостер полетел во тьму с верхней ступени подвальной лестницы. Словно возродившись, мерзкий аббат заключил Фостера в объятия. По-видимому, не слишком понимая, что делает, библиотекарь размахнулся керосиновой лампой, которую все еще сжимал в руке, и неистово огрел ею страшное существо. Гнилостное разложение, вытекающее из черепа, плеснулось на лампу, которая померкла на мгновение, а потом упала на пол. Пламя метнулось вверх, лизнуло рясу аббата, затем переключилось на лужу керосина, растекшуюся у их ног. Будто подпитываясь не пинтой-двумя керосина из резервуара лампы, а чем-то большим, гудящий огонь взмыл вверх, истребляя в ревущем лютом пламени обоих.

В отчаянии я закричал, когда внезапная вспышка опалила меня, и прикрыл глаза руками. Шагнул вперед, но жар был настолько силен, что мне пришлось отступить. Я огляделся в поисках Пула и почувствовал безрассудный гнев: единственным моим желанием было заставить Пула расквитаться за содеянное, я жаждал швырнуть его в ревущее адское пламя на ступенях, ведущих в подвал. Но стоило мне увидеть застывший на его лице ужас, как гнев мой утих. Ненависть, только что искажавшая черты его лица, бесследно исчезла.

— Я… я не мог остановиться, — в замешательстве бормотал Пул. — Не мог. — Он моляще смотрел на меня, словно искал поддержки. — Я не мог.

Я сказал, что понимаю, хотя знал: никогда мне не понять того, что здесь произошло.

Я оглянулся на затухающее пламя, в котором скорчились две вцепившиеся друг в друга фигуры. Словно разрушительные силы бессчетных столетий наконец-то обрушились на аббата, выплеснув дань мщения не только на нечестивого клирика, но и на Фостера. Угасали последние языки пламени, и на полу остались лишь обугленные и неузнаваемые осколки костей и пепел.

Оставив сотрясающегося от рыданий Пула, я вошел в кабинет посмотреть, не затаились ли в парке остальные монахи. Каково же было мое облегчение, когда я увидел первые признаки рассвета на небе над деревьями! Я подошел к вдребезги разбитому окну и выглянул в парк: ни единого существа там не было.

Ко мне шагнул Пул, я встретился с ним глазами. Если бы нервы мои не были столь напряжены, я, может, пожалел бы его, но невзгоды минувшей ночи очерствили меня. Пул помнил, что сделал, но не помнил почему. Он, безусловно, понимал, что был одержим, но не ведал, что им руководило не его собственное невменяемое сознание, а нечто внешнее.

— Как я мог? — снова и снова повторял он. Интересно, заметил ли он то страшилище в подвале. Или же его глаза не видели ничего, кроме Фостера? Пул опять задал тот же вопрос: — Как я мог?

Во мне вскипело раздражение, сдобренное страхом, и я велел Пулу перестать строить из себя идиота.

— Разве не знаешь, кто тобой управлял?

Он в тревоге посмотрел на меня, отчего раздражение во мне только усугубилось. Я схватил Пула за руку, подтащил к двери в подвал и показал обугленные кости: все, что осталось от аббата.

— Он заставил тебя сотворить это, — безжалостно сказал я. — Смотри же на него!

При виде останков воспоминания в нем будто бы всколыхнулись, Пул содрогнулся, подался назад и упал на колени, закрыв лицо руками.

— Что же нам делать? — вопросил он.

Что мы могли сделать? Глядя на непоколебимую громаду лесов и в унылый полумрак дома, я чувствовал себя загнанным в ловушку, навечно запертым в четырех стенах, словно я застрял в ночном кошмаре, от которого невозможно пробудиться и обрести душевное равновесие. Душевное равновесие! Само это слово казалось здесь неуместным. Душевное равновесие! Что же это такое, если сама реальность уступает место безумию, когда раздвигаются завесы бытия и перед глазами возникает ухмыляющаяся маска хаоса? Какие слова утешения мог я вымолвить, если мой собственный разум скользил по направлению к безумию?

— Нужно выбраться отсюда, — наконец сказал я. — И никогда больше не возвращаться. Если мы останемся, здесь нас ждут смерть и сумасшествие.

Очнувшись, Пул спросил:

— А как же Фостер? Что мы можем сделать для него?

— Уже ничего, — ответил я. — Он умер и, надеюсь, ушел в лучший мир. Теперь мы ничего не сможем сделать для него.

— Но как же быть с его смертью? — вопрошал Пул, его голос практически срывался на крик. — Ведь я повинен в ней.

— Непреднамеренно, — напомнил я ему, глядя в холл. — Когда станет светло, мы похороним его и то, что осталось от аббата, под каменными плитами подвала. Сомневаюсь, что когда-нибудь их там найдут. Сделаем это как можно скорее и уедем… И я надеюсь, что в течение следующих месяцев мы сможем забыть то, что здесь произошло этой ночью.

Пул тут же согласился на мой план. Выбора у него не было. Он знал не хуже меня, что, если мы попытаемся объяснить полиции то, что здесь произошло, нас тут же осудят как лжецов. У нас не было убедительного способа объяснить смерть Фостера, даже если бы мы обладали достаточной силой воли, чтобы смело встретить судебное следствие по преступлению, которого не совершали.

Через несколько часов мы уехали из дома. Я гнал машину прочь из Фенли по направлению к Пиру, а оттуда мы направились к Тавестоку, где я жил. Пул остался в городе и несколько следующих месяцев провел в гостинице. Время от времени мы встречались. Я не то чтобы избегал Пула, просто мы оба поняли, что общество друг друга воскрешает в памяти воспоминания, которые лучше бы забыть. Похоже на то, что случившееся в Фенли так и осталось нашим личным секретом. Улеглась шумиха, вызванная непонятным исчезновением Фостера, но Пул так и не оправился после пережитого испытания. Сомневаюсь, что он хотя бы на мгновение смог забыть о случившемся. Судя по покрасневшим векам и осунувшемуся лицу, его мучили бессонные ночи.

Иногда он жаловался на то, что ему кажется, будто за ним следят. Он утверждал, что ночью перехватывал чьи-то взгляды, кто-то всматривался в его комнату с улицы. Я говорил ему, что виной тому расшатанные нервы и игра воображения, а еще страх перед тем, что кто-нибудь обнаружит два обугленных трупа, похороненные в его доме.

— Но пока ты являешься владельцем этого дома, никто не может проникнуть внутрь. Значит, никто ничего не узнает, — убеждал я Пула. — Не волнуйся, мы в безопасности. Забудь. Все в прошлом.

На протяжении последующих месяцев я надеялся лишь на то, что у Пула не случится психического расстройства и хватит силы воли, чтобы справиться с беспочвенными страхами. В конце концов он уехал из Тавестока. Быть может, я слишком напоминал ему о том, что он хотел забыть. Его отъезд меня не расстроил. Напротив, даже принес облегчение. Порой мы писали друг другу письма. По крайней мере, их я мог отшвырнуть прочь, если содержание меня выводило из душевного равновесия, ибо Пул беспрестанно жаловался, что кто-то следит за его домом даже теперь. Было ясно, что он потихоньку теряет самообладание. Навязчивая идея настолько овладела им, что с наступлением темноты он не мог выходить из дому. "Они подстерегают меня, — как-то раз написал он из нового дома, который купил в Пире. — Выжидают удобного случая, когда я допущу оплошность".