— Вот Вячеславу Николаевичу простительно верить в мировую революцию. Он, конечно, может поверить, что товарищ Ленин превратит меня в коммуниста, но ведь он же мальчик, ребенок еще, ведь меня всеми огнями жги, а приверженности моей к сохе не выжгешь, я свою Гнедуху в могилу с собой положу, а Ваньке Стрижову не отдам, и вы думаете, это можно во мне изменить?

Дмитрий Фомич опять как-то неторопливо и задумчиво смолк.

В комнате совсем стемнело. Стояла такая тишина, что Слава слышал, как бьется его сердце.

Быстров пошевелился, и Славушка скорее уловил, чем услышал, ответ Быстрова.

— Можно, — ответил Быстров шепотом.

Но и Дмитрий Фомич услышал его ответ.

— Нет, нельзя, — уверенно возразил он. — Мужика переделать нельзя, и вы это знаете. Я наперекор большевикам не иду, но, поверьте мне, сам товарищ Ленин должны будут отступить, жизнь заставит, и вы это увидите.

Быстров опять глотнул воздуха, выпрямился за столом и спокойно, так, как говорят обыкновенно учителя, подытоживая какую-нибудь серьезную беседу с учениками, сказал:

— Я знаю, Дмитрий Фомич, вы человек честный, иначе мы бы вас в исполком не допустили, запомните и вы меня: наша партия не отступит. Владимир Ильич Ленин никогда не отступал, может, там, наверху, и есть люди, которые рады отступить, но отступления не будет. Я скажу даже больше: на жизнь Ленина могут покушаться, хоть и страшно об этом подумать, но правду его не убить, всех коммунистов не убить…

Дмитрий Фомич вдруг засуетился, засуетился еще до того, как Быстров договорил, принялся запихивать в ящики стола папки с бумагами и запирать ящики ключами, которые висели у него на одной связке с ключами от домашних сундуков и амбаров, сунул ключ в карман, поправил на голове старую фуражку с бархатным околышем, подаренную ему еще до войны каким-то чиновником, и пошел к выходу.

— Вы меня извините, Степан Кузьмич, — проговорил он на ходу, устремляясь к двери. — Совсем было запамятовал. Сегодня на селе сход, подводы будут наряжать за лесом для школы, не придешь, не посмотрят, что секретарь волисполкома, так занарядят, что и за две недели не отъездишься.

— А ты чего молчишь? — спросил Быстров мальчика. — Сидишь и молчишь, точно мышонок?

— Так я с вами… — Слава сконфуженно запнулся. — Так я же с вами согласен!

— А если согласен, — сказал Быстров уже с раздражением, — чего же молчишь? — Он укоризненно покачал головой. — Так, брат, не годится. Ежели согласен, спорь, действуй, партии молчальники не нужны.

43

Приближался двадцатый год. Слава Ознобишин ездил по деревням, организовывал комсомольские ячейки, открывал избы-читальни, искал у кулаков хлеб, ссорился с учителями… С учителями здорово ссорился! Они хотели обучать детей. Только. А Слава именем революции требовал, чтобы они устраивали митинги, выступали с лекциями, ставили спектакли. Да и мало ли чего от них требовал, требовал, чтоб они занимались политикой, а им политика была ни к чему.

По ночам Слава составлял планы мировой революции. В волостном масштабе. Но мировой! Потому что чтение газет неграмотным старухам тоже часть мировой революции.

Как-то Саплин задержался в Успенском, он чаще всех наведывался в волкомол по делам, связанным с защитой подростков, все сироты и полусироты, все батрачата искали его в исполкоме. Быстров даже распорядился отвести ему место в земотделе, — засиделся до вечера, не успел к себе в Критово, и Слава, хоть и с нелегким сердцем, можно ждать язвительных замечаний Павла Федоровича, привел Саплина к себе ночевать.

Саплин лежал на лавке, на каких-то тряпках, постеленных Надеждой, подложив под голову подушку Славы, принесенную из комнаты, посматривал черными маслеными глазами на Федосея, сожалея, возможно, что тому не четырнадцать лет, вот бы он тогда показал Астаховым!

— Хочешь, взыщу с твоего хозяина пудов десять хлеба? — предложил он вдруг Славе.

Слава оторвался от сборника одноактных пьес, подбирал репертуар для школьных спектаклей.

— Какого хозяина?

— Этого…

Саплин кивнул на дверь, и Слава понял, что имеется в виду Павел Федорович.

— Какой же он мне хозяин?

— Не тебе, твоему брату. Знаю, как он тут батрачит…

— Не вмешивайся, пожалуйста.

Слава поморщился: Саплина постоянно приходится осаживать, Слава предпочитал разговоры на отвлеченные темы.

— А ты задумывался, — спросил он, — что такое счастье?

Саплин потянулся, попросил:

— Подай-ка воды…

Напился, поставил ковшик на стол.

— Я счастливым стану года через четыре, — уверенно сказал он. — Вступлю в партию, получу должность, женюсь…

Слава ничего не сказал в ответ, не хотел ссориться, вместо этого обратился к Федосею:

— А ты, Федосыч, счастлив?

— Ясное дело, — ответил тот, отрываясь от плетенья веревочных чуней. — Все мое при мне.

Ах, Федос Федосович! И ведь он прав! При нем его жена и его чуни, сейчас он кончит их плести и завтра будет с сухими ногами…

Утром Слава выпроводил Саплина пораньше; когда Павел Федорович появился в кухне, того и след простыл, но Павел Федорович, оказывается, не только знал о пребывании Саплина, но и не высказал никакого осуждения.

— Чего ж отпустил товарища без завтрака? — спросил он. — Слыхал о нем, башковитый парень, с такими знакомство стоит водить.

Новый год Вера Васильевна неизменно встречала с сыновьями, такую традицию завел еще Николай Сергеевич Ознобишин. К встрече он всегда покупал шипучую ланинскую воду и, к восторгу сыновей, притворялся пьяным, и на этот раз Вера Васильевна тоже сочинила какой-то напиток из сушеных вишен, а к вечеру сбила суфле из белков и варенья.

Но жизнь, как обычно, нарушила мамины планы.

Совсем стемнело, когда появился Быстров. В бекеше, перешитой из офицерской шинели, в казачьей папахе, с прутиком в руке.

— Извиняйте, за Славушкой!

Бедная мама растерянно отставила в сторону суфле.

— Как же так… Неужели вы занимаетесь реквизициями даже в новогоднюю ночь?

— О нет! — Быстров засмеялся. — Просто приглашаю вашего сына встретить Новый год со мною и Александрой Семеновной!

Вера Васильевна облегченно вздохнула, Новый год ее сыновья всегда встречают с нею.

Славушка виновато посмотрел на Веру Васильевну.

— Мама… Я не знаю…

Он уже решил ехать, она это поняла, но мало того, ему еще хотелось, чтобы мать одобрила его решение.

— Чего ты не знаешь? — Помолчала. — Поезжай…

У крыльца переминался буланый жеребец, запряженный в розвальни, зимой Степан Кузьмич мало езживал на Маруське, берег ее, но и жеребец неплох, Быстров не любил тихой езды.

Два тулупа валялись в розвальнях, Быстров закутал Славушку, закутался сам, и только снег полетел от копыт, доехали до Ивановки меньше чем в полчаса.

Александра Семеновна встретила Славушку у дверей, ввела, раскутала, посадила у печки.

— Я соскучилась по тебе.

У стены свежесрубленная елка, без украшений, без свечей, только хлопья ваты набросаны на ветки.

В углу на полу клетка с наброшенным на нее шелковым синим платком.

— Спит?

— Спит.

Все как было. Только над столом фото в рамке, моложавый офицер, усы колечками, дерзкий взгляд.

— Мой отец…

Сама Александра Семеновна все переходит с места на место, то у стола постоит, то у печки, то поправит тарелку, то переложит вилки, не суетится, но беспокойная какая-то, а Быстров спокоен, снисходителен.

Стол накрыт к ужину: сало, огурцы, винегрет, все аккуратно нарезано, разложено по тарелкам, самогонку Быстров принес откуда-то из сеней.

— И еще курица.

— Пируем!

— И пирог.

— Съедим!

Степан Кузьмич налил с полстакана себе и понемногу жене и Славе.

— Выпьем?

— За что?

— За генерала! — Быстров посмотрел на фотографию. — За генералов, которые пошли вместе с народом.

Он выпил самогон и стал обгладывать куриную ногу.

После ужина Быстров принес кожаный чемодан, протянул Славушке.