Ленин останавливается, выбрасывает вперед руку, подчеркивает важную мысль:

— Вы должны воспитать из себя коммунистов…

Наша нравственность подчинена интересам классовой борьбы, революция растет во всем мире, наша нравственность в нашей борьбе!

Он не похож на отца Славы. Не похож ни на кого из родных и знакомых. Но в нем много чего-то родного, давно и хорошо знакомого. Мягкость и резкость. Сарказм и доброта…

Вот у кого бы поучиться! Ходить к нему заниматься. В его класс. Слушать его уроки. Выполнять его задания…

Так и будет. Мы еще долго будем брать у него уроки.

Разве кто-нибудь может подумать, что не минет и четырех лет, как его не станет. Ему всего пятьдесят лет! Люди доживают до семидесяти. До восьмидесяти. Он не доживет даже до осени 1924 года! И навечно переживет себя.

Ах какой он живой человек!

Позже Славу спросят:

— Он был такой?

— Какой? — спросит он.

— Непохожий на все рассказы?

— Да!

— А какой?

— Невозможно обрисовать…

Не пройдет и четырех лет, как Слава Ознобишин дымным январским утром будет стоять перед Домом Союзов, не замечая ни стужи, ни людей…

Он обдумывает план электрификации. Десятки инженеров и экономистов совместно с ним разрабатывают этот план…

— Нужно не меньше десяти лет для электрификации страны, чтобы наша обнищавшая земля могла быть обслужена по последним достижениям техники.

Слава вспоминает уроки алгебры, школу, Ивана Фомича: а+в=в+а. От перемены мест слагаемых сумма не меняется. Вот она, политическая алгебра: Советская власть плюс электрификация…

Ленин перечисляет задачи. Как просты и как непомерны…

Не всякому дано быть членом такой партии, не всякому дано выдержать невзгоды и бури, какие выдержит партия Ленина!

Он вытягивает вперед руку.

— Тому поколению, представителям которого теперь около пятидесяти лет, нельзя рассчитывать, что оно увидит коммунистическое общество. До тех пор это поколение перемрет. А то поколение, которому сейчас пятнадцать лет, оно и увидит коммунистическое общество, и само будет строить это общество. И оно должно знать, что вся задача его жизни есть строительство этого общества.

Внезапно Ленин проводит рукой по лбу, сует конспект в карман, поворачивается, идет к столу и садится.

Все кричат:

— Ленин! Ленин! Ура!

Кто-то бросается к сцене, кто-то поворачивается к сцене спиной, возбужденно переговариваясь с соседями.

Он сидит у края стола. Вынимает из кармана записки. Их несут и несут. Сперва он их брал сам. Читал, не прерывая речи. Чтобы не мешать, принялись передавать записки, минуя его. Шацкин кладет перед ним еще ворох записок.

Ленин всплескивает руками и с явным удовольствием раскладывает записки перед собой. Рассматривает. Обращается к Шацкину. Тот подает лист бумаги. Ленин перебирает записки. Составляет конспект ответа. Нет чтобы прямо взять и ответить! Он ведь все знает! Но он думает, прежде чем ответить.

Ищет что-то в кармане, встает, опускается на колено, глядит под стол.

— Что случилось, Владимир Ильич?

— Потерял записку. Такая хорошая записка! Надо ответить.

На этот раз он поднимается на трибуну.

В зале жарко и тихо, и никому не приходит в голову записать ленинские ответы.

Последняя записка…

Ленин сгреб всю кучу, сунул в карман, посмотрел в зал, сказал:

— Вот и все.

Вот и все… Или это только начало?

Весь мир насилья мы разрушим
До основанья, а затем
Мы наш, мы новый мир…

Ленин надевает пальто, приличное интеллигентское черное пальто с бархатным воротником, еще раз достает из жилетного кармана часы, прощается, пожимает руки, идет к выходу…

Паренек в гимнастерке окликает Ленина:

— Владимир Ильич!

Ленин поворачивается всем корпусом, ждет вопроса.

— Владимир Ильич… неужели… я… — Голос паренька прерывается. — Неужели я увижу коммунистическое общество?

Ленин совершенно серьезен.

— Да, да, — громко и взволнованно произносит он. — Да. Вы. Именно вы, дорогой товарищ, его и увидите.

66

Еще одна ночь, и Слава покинет Москву. Все уже разъехались. Спальни в общежитии опустели, и вахтеры подозрительно посматривали на мальчика. Он перебрался к деду в его нетопленую тесную квартиру, заваленную книгами. Книги стояли на полках, лежали на полу, книгами набиты огромные лубяные короба. Дед всю жизнь собирал книги. Все здесь перемешалось, инкунабулы и бульварные романы. Дед спал, сидя в ободранном кресле, кутаясь в порванное драповое пальто. Белая нестриженая борода топорщилась во все стороны. Внука он встретил опять равнодушно.

— Оставайся, ночуй, но у меня ничего нет…

У него действительно ничего не было. Сердобольные старушки выкупали для него по карточкам скудный паек, забегала старая благодарная пациентка, щепочками растапливала «буржуйку», жарила на касторовом масле мороженую картошку, которую дед находил чрезвычайно вкусной. Он мог бы жить лучше, продавая книги, но расставаться с книгами не хотел. Даже с такими, какие свободно можно пустить на растопку. Безучастно осведомился о Вере Васильевне: «Так, так…» Старик сидел в кресле, на столе лежала раскрытая Библия, на табуретке стоял берестяной короб с письмами. Ночью, когда дед не то задремал от холода, не то впал в старческое забытье, Славушка поинтересовался содержимым короба. В нем хранилась давнишняя любовная переписка.

Через жизнь старика прошло много женщин, мальчик слышал об этом краем уха, и сейчас, вытащив наугад несколько писем, дивился, как могли женщины писать такие пылкие и страстные признания этому немытому всклокоченному старику. Все три вечера, которые Славушка провел у старика, дед вперемежку читал женские письма и Библию. Но, когда Слава обмолвился, что он коммунист, дед внезапно оживился, обхватил руку мальчика холодными влажными ладонями и притянул внука к себе:

— День вчерашний заглядывает в день завтрашний. Я читаю, а ты живешь. Не задержись ни возле книги, ни возле женщины…

Мальчик с любопытством смотрел в голубые выцветшие глаза. Дед и внук поужинали ржавой пайковой селедкой и запили ее водой с сахарином. Славушка лег на расшатанную кровать с продавленным матрацем и вскоре заснул. Ночью ему приснился сон. Голос с неба говорил о каких-то книгах. Мальчик открыл глаза. Дед сидел в кресле и читал:

— "И голос, который я слышал с неба, опять стал говорить со мною и сказал: «Пойди возьми раскрытую книгу из руки Ангела, стоящего на море и на земле».

Шестнадцатисвечовая лампочка тускло светилась под бумажным коричневым абажуром. Верх абажура обуглился, он уже отслужил свою службу. Но старику, должно быть, уютно с этой лампой. Читал он вслух, негромко, не спеша, — никому не дано знать, понимает ли дед, что дочитывает свою жизнь.

— "И я подошел к Ангелу и сказал ему: «Дай мне книгу». Он сказал мне: «Возьми и съешь ее, она будет горька во чреве твоем, но в устах твоих будет сладка как мед». — Волосы на голове деда распушились серебряным нимбом, а борода, как у бога, только что дравшегося с чертом. Ему ничто уже не нужно, он поднялся над самим собой, был выше бога и выше дьявола, все понял, ничего не может объяснить, и только любопытство светится еще в глазах. — «И взял я книгу из руки Ангела и съел ее; и она в устах моих была сладка как мед; когда же съел ее, то горько стало во чреве моем».

Самое важное, из-за чего Славушка задержался в Москве, грим и парики. Не было в те годы деревни, где не представляли Островского, и сила воплощения немало зависела от средств воплощения. Ни один агитатор не разоблачал природу кулака сильнее, чем делали это монологи Несчастливцева или жалобы Катерины. Славушка обошел весь Главполитпросвет. Мрачный субъект в солдатской гимнастерке выдал ему ордер на «три фунта волоса». Мальчик оробел. «Какого волоса?» — «Идите в подвал. Всякого». Потом мадам в пенсне написала записку в «театральные мастерские»: «Выдайте пять коробок и пять носов». — «Каких носов?» — «Любые, какие вам подойдут…» В подвале находился склад париков. Славушке отвесили три фунта. Он спорил с кладовщиком. Хотелось набрать париков побольше, выбирал самые легкие, с лысинами, а кладовщик навязывал огромные, со множеством локонов. «А как будете вы играть Мольера?» — «Мы не будем играть Мольера, — заносчиво огрызнулся мальчик. — Нам нужны современные пьесы». Разыскал театральные мастерские. Пять коробок грима было таким богатством, что с радости он согласился взять любые носы. Он появился перед дедом усталый и счастливый.