— А если не там и не тут?

— У честного человека не получится.

— Значит, ты доброволец?

— Какое это имеет значение?

— Большое.

— Важно, как сам понимаешь себя.

— И документ есть?

— Конечно.

— Так вот какая просьба. Сходи до отъезда в исполком. Насколько легче, если в семье доброволец.

— Хозяйство наше все равно не спрятать.

— Хозяйство наше родине не в убыток.

— Подумают, из-за хозяйства пошел в добровольцы.

— А почему бы и не пойти? Пускай думают.

— Неудобно…

— На дом наш давно зарятся, потребиловку хотят открыть. Скотину заберут. В земле ограничат…

— Неудобно, Паша.

— За-ради матери. Придут отбирать коров… Или хуже — из дома выбросят… Не переживет мать. Теперь одна защита — бумажки.

— И у меня просьба, — сказал Федор Федорович. — Не обижайте Веру. Особенно, если случится что.

— Зачем обижать…

— Вы на все способны… — Федор Федорович спохватился, наоборот, следовало выразить уверенность, что не способны обидеть, он перешел на миролюбивый тон: — Жениться не собираешься?

— Сам знаешь мое положение, — пожаловался Павел Федорович. — Мамаша никогда не разрешит.

— Теперь бы и не спросясь…

— Как можно, поперечить все одно что убить…

Тут Славушка окончательно заснул. Разбудила его тошнота, горло перехватывал противный тяжелый запах. Рядом на печке похрапывал Федосей. Запах шел от сырых портянок, развешанных на бечевке над головами спящих.

Мальчик перелез через Федосея. Над столом тускло мерцала привернутая лампа, по столу бегали прусаки, на скамейке, поджав к животу ноги, спала Надежда.

Славушка попил из ведра воды, пошел в горницу. В сенях беспросветная темь, далекий собачий лай, все вокруг спало. Славушка открыл дверь. В столовой ярко горела лампа, на деревянном диване сидели мать и отчим, они порывисто отстранились друг от друга.

— Ты чего? — спросила Вера Васильевна.

— Проснулся.

— А я не хотела тебя будить.

— Не уезжайте завтра, — сказал Славушка отчиму. — Нам тут без вас не привыкнуть.

— А на войне ни к чему не привыкнуть, — ответил отчим. — Здесь тоже вроде как на войне… — У него грустные глаза. — И убежать от нее нельзя. Если я задержусь хоть на день, буду уже не доброволец, а дезертир.

— Понимаю, — сказал Славушка.

Ему жаль отчима. Он уходит в залу, вставляет отчима с Верой Васильевной.

— Пойдешь со мной? — утром спрашивает отчим мальчика.

— Куда?

— На Кудыкину гору, лягушек ловить…

Он еще не знает, что эти «лягушки» спасут ему жизнь. Им недалеко идти, в «волость», так все называют волисполком. Вот оно — одноэтажное кирпичное здание на бугре. Слюдяные какие-то оконца. Жесткая коновязь перед низким крыльцом…

Пыльный коридор и три двери. «Налево пойдешь — сам пропадешь, прямо пойдешь — коня потеряешь, направо — оба погибнете…» Налево — военкомат, прямо — земельный отдел, направо — президиум.

— Сейчас увидишь Быстрова, — говорит отчим. — Глава здешнего правительства.

На стенке в позолоченной раме портрет кудлатого старика, под портретом письменный стол и обтянутый черной кожей диван, и левее, у окна, дамский письменный столик.

За дамским столиком грузный мужчина с обвисшими черными усами.

— Дмитрию Фомичу, — здоровается отчим. — Вчера был у Ивана Фомича.

— Слышал, слышал.

— А сегодня к вам.

Оказывается, это брат Ивана Фомича, в прошлом волостной писарь, а ныне секретарь исполкома.

Федор Федорович взглядывает на Маркса.

— А где…

Он имеет в виду Быстрова.

— Борется с контрреволюцией, — говорит Дмитрий Фомич как о чем-то само собою разумеющемся. — Поехал в Ржавец, отбирать у дезертиров оружие.

Федор Федорович подает Никитину справку о своем зачислении в Красную Армию.

— Разумно, — одобряет Дмитрий Фомич. — Теперь к вашему хозяйству не подступиться, а то Степан Кузьмич нацелился на одну вашу лошадку…

Не понять, кому сочувствует Дмитрий Фомич — Быстрову или Астаховым.

— Надолго к нам?

— Сегодня уже.

— Мало погостевали.

— Ничего не поделаешь.

— Обратно в Москву?

— Нет, прямо в Ростов.

Никитин регистрирует удостоверение, что-то вписывает в толстенный гроссбух и выдает Федору Федоровичу справку.

Отчим и пасынок возвращаются домой.

— Ты помнишь отца? — спрашивает отчим.

Славушка кивает.

— От всех слышал о его честности, кажется, это была самая его характерная черта.

Славушка кивает.

— Вот и ты будь таким.

Славушка кивает.

— Не огорчай маму, береги, кроме тебя да Пети, о ней некому позаботиться…

В доме суета. Вера Васильевна поминутно открывает мужнин чемодан, все перекладывает и перекладывает в нем белье. Нюрка печет на дорогу пироги. Павел Федорович приносит то кусок сала, то банку масла, то банку меда. Прасковья Егоровна беззвучно плачет. Славушка изучает по карте путь до Ростова. Наконец в сборы включается Федосей, идет запрягать лошадь…

И вот суета сменилась тишиной, Славушка по-прежнему изучает карту, Прасковья Егоровна тяжело сопит, Вера Васильевна складывает какую-то рубашку, а Федора Федоровича и Федосея уже нет — тю-тю, уехали!

6

По утрам прохладно. Вода в рукомойнике — аж в дрожь! К печке бы!

Печи топили соломой. Золотой аржаной соломой. Пук золотой соломы — и полыхает уже, горит, играет, блещет в печи жаркий огонь… Большое искусство — вытопить печь соломой, и чтоб угар выветрился, и тепло не ушло, и лежанка нагрелась…

— А ну, ребята, быстро!

Павел Федорович гонит Петю и Славушку за соломой.

Петя послушно рванулся, и Славушка вслед за ним.

Омет за огородом, гора соломы, таскать — не перетаскать.

— А ты что здесь делаешь?

Позади, со стороны поля, так, что не увидишь не подойдя, мальчишка, не так чтоб велик, но и не мал, вровень Славушке.

— А ничо!

Перед мальчишкой ворох соломы, надерганной из омета.

— Воруешь?

— А вам не хватит?

— Чужую солому?

— Лишняя — не чужая!

— Откуда ты знаешь, что лишняя?

— Э-эх, вы… кулачье!

— Как ты сказал?

— Кулачье.

Тут сбоку вынырнул Петя, сразу оценил ситуацию.

— Дать?

Дать — в смысле того, чтоб дать по физиономии.

Он бы тотчас бросился петушонком на воришку, но тот сам отступил.

— Подавитесь вы своею соломой!

— Своим не подавишься, а вот чужим…

Славушка запнулся: свое, не свое… Разве это свое? И вообще, при чем тут свое…

— Чего свою не берешь?

— Возьми!

Мальчишка ткнул рукой в пространство за своею спиной.

Там, куда он указал, тоже стоял овин, тоже высился омет соломы, но все в сравнении с астаховским добром выглядело убого: здесь просторная рубленая рига, целый крытый двор, два омета, каждый с двухэтажный дом, а там плетневый трухлявый овин на просвист всем ветрам, и омет, стог, стожок, поджечь — сгорит, не заметишь.

— Чего ж у вас так?

— Да у нас даже лошади нет… — Парнишка мрачно посматривал в сторону. — Тут на все про все не натопишься.

Он не оправдывался, не извинялся, просто объяснял суть вещей.

И Славушка вдруг подумал, что ведь у него самого с Петей нет ничего-ничего, даже трухлявого овина нет, и ему жаль стало парнишку, не от хорошей жизни поплелся тот за чужой соломой.

— Да ты бери, бери, набирай, — примирительно сказал Славушка. — Петя, помоги…

Они втроем надергали соломы, связали одну охапку, другую.

Парнишка потянул свою.

— Ого! Спасибо. Вы хоть и кулаки, а не жадные.

Славушка обиделся:

— Какие кулаки?

— Ну, помещики.

— Да разве это наше?

Славушка ногой пихнул солому.

— Папаши вашего брательника…

— Какие же они кулаки?

— А как же… — Парнишка прислонился спиною к соломе. — Мой папаня у них не один год в работниках жил.

— Ну это до нас, — примирительно сказал Славушка. — Теперь новые законы, всяк должен работать на себя.