– О.

Я видел, что он не может это осмыслить, и пожалел, что завел разговор. Сэм настаивал, что ему нужно знать правду, но я не был уверен, в чем ее польза, если ты не можешь ее осознать.

– Иши, суть в том, – сказал я, – что мы семья. Ты моя кровь. И это самое главное. Люди в одной семье заботятся друг о друге. И я буду заботиться о тебе.

– Я останусь с тобой навсегда?

– Мы над этим работаем. Это ведь не только мой дом, но и твой. Он теперь принадлежит нам обоим.

– Правда?

– Это твой дом.

– А как же мама?

– Боюсь, малыш, у твоей мамы проблемы. Ее могут нескоро выпустить из тюрьмы.

– Почему?

– Она сделала то, что нельзя было делать, и поэтому попала в беду. Когда человек делает что-то плохое, то полиция ловит его и сажает в тюрьму. Так уж устроена жизнь.

– А что сделала мама?

– Скажем так, она была плохой девочкой. Тебе не надо об этом переживать.

– А мама любит меня?

– Уверен, что да. Просто у нее сейчас трудные времена.

– Если она меня любит, то почему не приходит меня повидать?

– Она в тюрьме. Оттуда нельзя выходить. Люди сидят там, пока их не отпускают домой. Иногда много лет. А иногда, если человек, к примеру, кого-то убил, его вообще никогда больше не отпускают.

Он молчал, глядя на меня ясным, незамутненным смущением взглядом.

– Знаешь, я тебя очень сильно люблю, – тихо проговорил я.

– Я тоже тебя люблю, дядя Хен.

– У меня никогда не было братика. Я не знаю, что надо делать.

– У меня тоже никогда не было братика.

– Значит, нам придется выяснить это вместе. Ты поможешь мне?

– Да.

– И будешь вести себя хорошо, слушаться своего старшего брата и делать, что я говорю?

– Да.

– А за кого ты будешь болеть: за «Миссисипи Стэйт» или за девчачьих «Оле Мисс Ребелс»?

Он усмехнулся.

– Ну так что? – спросил я.

– Мне нравятся «Ребелс».

– Что-что?

– Дядя Хен, мне нравятся «Ребелс». И дядя Сэм тоже их любит.

– Ах, вот оно что. Раз они нравятся дяде Сэму, значит должны нравиться и тебе…

– У них есть Бо, – сказал он с такой важностью, словно Бо Уоллес в качестве квотербека был каким-то козырем в рукаве.

– А у нас есть Дак Прескот, – возразил я.

– Но мне нравится Бо.

– Дело твое, но предупреждаю: не приходи ко мне плакать, когда «Ребелс» станут проигрывать, и у вас с дядей Сэмом начнется депрессия.

– Мне и «Догс» тоже нравятся, – признался он.

– Так нельзя. Любить можно только одну команду, а не тех и других.

– Еще мне нравится ‘бама.

– Кто?

Ишмаэль усмехнулся.

– Мне нравятся их цвета, – признался он.

– Только не говори своему дяде Сэму, что тебе нравится «Алабама», иначе ты разобьешь его маленькое сердечко. Есть вещи, малыш, которые мы в нашей семье просто не делаем, и это одна из них. Ладно. Тебе пора спать. Где Капитан?

Он порылся у себя под подушкой и предъявил Капитана Америку.

– А теперь, мой хороший, вам с Капитаном Америкой пора засыпать. Сладких снов.

Я поцеловал его в лоб, и он, прижав к груди Капитана Америку, снова устроился на подушке.

– Я люблю тебя, Иши. И дядя Сэм тоже любит тебя. Очень сильно. Не забывай это, хорошо?

– Не забуду.

– Спокойной ночи.

– Спокойной ночи, дядя Хен.

 

Глава 95

Другие голоса, другие комнаты

В понедельник утром Сэм ушел на работу, Ишмаэль ушел в школу, а я встал у подножия лестницы и уставился на полумрак на втором этаже с чувством, будто у меня в сердце камень, а в ногах недостаточно сил.

После того, как мамы и папы не стало, я закрыл ход наверх. Там находилась их спальня. Мамина комната для шитья. Папина «телевизионная комната» с огромным, громоздким и очень тяжелым телевизором – то была одна из первых показывающих в цвете модель, доставшаяся ему от родителей. Еще там стоял старый проигрыватель, напольная модель 70-х годов с ящичком сбоку, где хранилась его коллекция музыки на пластинках. Он склонялся в основном к кантри, но слушал и Black Sabbath, Pink Floyd, Fleetwood Mac и прочие группы, которые были странным выбором для человека его возраста и положения в жизни. Я вырос на альбоме Fleetwood Mac «Rumours». Папа ставил эту пластинку так часто, что мама грозилась разломать ее пополам.

Мама развесила на стенах длинного коридора между спальней и ванной множество фотографий: своих и отца, моих, потом Сары, потом Ишмаэля (их было мало), не говоря уже о своих тетях, дядях, племянниках, племянницах и прочей родне. Шагая по коридору, было невозможно не познакомиться со всеми ключевыми моментами жизни семейства Гудов за прошедшую сотню лет. Дни рождения. Выпускные. Крещения. Портреты у церкви. Первые причастия. Папины армейские фото. Любовно обрамленная фотография дома, где мама росла с тетей Ширли и дядей Тидди, который умер в начале 90-х годов, подавившись во время обеда.

На почетном месте в этом святилище семейной истории висела древняя фотография родителей мамы, снятая в 30-х годах. Дедуля стоял рядом с «фордом» модели «Ти», а бабушка, сияя, сидела на пассажирском сиденье. То была одна из немногих машин, которые в те времена месили грязь на дорогах деревенского Миссисипи, и они ею гордились. Благодаря своим предкам-плантаторам, они еще помнили, что такое богатство и привилегии.

С тяжелым сердцем я поднялся по лестнице.

Не было никакой конкретной объяснимой причины, по которой я после их смерти сюда не ходил. Не хотел, вот и все. Здесь было слишком много воспоминаний. Слишком много мамы, слишком много отца. Слишком много вещей, которые напоминали о них. Проще было все это блокировать.

Я отодвинул тяжелую штору, которую повесил над входом и которая удерживала тепло внизу, где оно было мне нужно, и закрывала лестничную площадку на втором этаже.

Она была пыльной, немного заплесневелой, пахла старостью и десятилетиями прошедших времен.

Поскольку я закрыл во всех комнатах окна и задернул все шторы, на втором этаже было темно и слегка жутковато.

На полу были следы, оставшиеся после того, как я отправил Сэма искать свидетельство о рождении Ишмаэля.

Остановившись посреди коридора, я оглядел фотографии, окутанные мраком и темнотой. Я знал их наперечет, видел их миллионы раз. Они висели на стенах так долго, что поблекшие вокруг рамок обои сохранили под ними свой цвет.

Мои шаги тянули за собой паутину.

Я встал напротив родительской свадебной фотографии. Мама смотрела в будущее с яркой улыбкой, которая открывала ее кривоватые зубы. Она была молодой, красивой, но невысокой. Папа был на голову выше ее. Теперь мне казалось, что в его глазах есть темнота, которой я раньше не замечал. А может я себе напридумывал.

Он не был похож на человека, способного изнасиловать свою двенадцатилетнюю дочь. Но с другой стороны, а как должны выглядеть подобные люди, если не обычно, как все? У них же нет печати Каина на лбу или рогов.

Я очень долго смотрел на него, унесенный внезапным потоком воспоминаний – о его запахе, виде, манере держаться, звуке голоса, речи – остроумной и очень часто похабной, – тяжелых шагах (моя спальня была прямо под лестницей, и когда он вышел на пенсию, я слышал эти шаги каждую ночь). Я вспомнил его руки у себя на лице и как он называл меня «малышом». Других ребят отцы называли «ковбоец», «приятель» или «спортсмен», а ко мне отец обращался «малыш», «мой хороший» и «крошка». Я ненавидел, когда он звал меня так – особенно, если рядом были друзья. И только лет в двадцать я понял, что эти прозвища выражали его привязанность к нам. Он называл так только свою жену и детей.

Страховой агент, он был достаточно заурядным и скучным, однако надежным и, похоже, довольным тем, что дала ему жизнь.

Или мне так казалось.

Пока я смотрел на него, на меня вдруг нахлынула ослепляющая, острая ненависть. Мне захотелось врезать по его фотографии кулаком, словно оно могло каким-то образом передать ему то, что я чувствовал.