Глава сорок пятая

Она сидела одна за отгороженным столиком в конце бара. Поискав глазами, Палмер увидел ее и направился прямо к ней. — Прости меня, — начал он, садясь напротив, — но Гауссу надо было о многом рассказать мне.

Она подняла глаза, когда он входил в бар. Увидя его, она снова уставилась в стакан, который держала обеими руками, и теперь, вероятно, была не в состоянии взглянуть на него еще раз.

— Все в порядке, — сказала она глуховатым голосом.

— Похоже, что нет.

— Все в порядке, — настаивала она, все еще не глядя на него.

— Любопытнейший тип, — сказал Палмер. — Не будь у меня более важного дела, я все еще сидел бы там и слушал. Медленно она подняла голову и посмотрела ему в глаза. — Если Гаусс настолько важен, — сказала она ровным голосом, — тебе не следовало уходить.

— Но ты еще важнее.

Уголок ее рта быстро поднялся, затем снова опустился. Теперь, когда она нашла в себе силы посмотреть на него, она, казалось, уже не могла отвести глаза в сторону. С легким удивлением он увидел, что ее огромные темные глаза очень похожи на глаза немца, по крайней мере в данный момент. Затем он понял, что они похожи не по величине и не по цвету. Общей была жалость к себе в этих влажных глазах человека, занятого только самим собой. Взгляд Гаусса как бы демонстрировал эту жалость, а Вирджиния, наоборот, старалась ее спрятать.

— Да, — заявила она, — мне было очень жаль себя.

— Откуда ты знаешь, о чем я думал?

— Забудь это, — прервала она. — Просто помни, как трудно спрятать свои мысли от кельта. — Она скорчила гримасу отвращения и откинулась в глубь кабины. Ее темные неуложенные локоны разметались по сторонам на обивке из синтетики, когда она оперлась головой о перегородку. — Я пересматривала наши отношения почти целый час. Такие размышления не особенно хорошо оплачиваются. Когда я увидела, что ты опаздываешь, стало еще хуже. Наконец, — добавила она как бы в раздумье, — когда я решила, что ты не придешь, вся наша связь умерла, не мгновенно, одним ударом, а как бы хныкая. Прямо здесь передо мной на столе. Я уже собирала останки для погребения, когда ты появился.

— Боже мой, я же опоздал всего на несколько минут.

— Пятнадцать.

— Ну, послушай…

— Знаешь, — снова прервала она, — в художественной литературе можно время от времени встретить подобную сцену. Появляется герой, и мрачные думы исчезают как дурной сон и все вокруг вновь сверкает и смеется. Это результат его бесценной близости. Простой факт, что он в конце концов вообще появляется, приводит в восторг молодую идиотку.

— Но не тебя.

— Не меня, — согласилась она. — Старая мозговая коробка стала хрупковата для такой гимнастики. И все же, — она дотянулась до его руки и похлопала по ней, — и все же я рада, что ты здесь.

— Я рад, что ты рада. — Он взял ее руку.

— Черт возьми, — продолжала она, — чем ты был так очарован в недобитом нацисте, что заставило тебя опоздать на любовное свидание с самой восхитительной женщиной Нью-Йорка?

— Если я скажу, ты не поверишь.

— Попробуй.

— Когда-нибудь я скажу. — Он сжал ее руку. — Почему ты назвала его нацистом?

— Nein? [А разве нет? (нем.)] — спросила она, переходя на так называемый акцент sauerkraut [Кислая капуста (нем.)]. — Он не пыл никакта членом пахтии, ja? Никто ис нас, натсистоф, не пыл натсистом. Унт мы не снаем, што происходило, jawohl? [Да (нем.)]

Он ухмыльнулся:

— Вы, ирландцы, действительно ненавидите блюстителей чистоты расы, не правда ли?

— Рассказывают одну историю о молодом ирландском священнике, получившем свой первый приход в Бруклине, — сказала она. — Язык у него был подвешен неплохо. Просто прирожденный оратор. Но настроен ужасно антибритански. Каждое воскресенье он кончал проповедь критикой дурных, презренных англичан. Чтобы послушать его проповеди, люди шли из других приходов. Наконец на него обратило внимание одно влиятельное лицо. Это был, если хочешь знать, кардинал Спеллман. И вот, говорят, Спеллман вызвал его к себе и сказал: «Мой мальчик, мы наметили тебя для более высоких дел. Но ты никогда ничего не достигнешь, пока не выбросишь из головы всю эту антибританскую чепуху. Дружище, да ведь уже сорок лет прошло после тех волнений. Если ты сможешь проповедовать целый месяц, не упоминая англичан, я приглашу тебя помогать служить обедню у св. Пэта. Начиная с этого дня четыре воскресенья подряд ты не будешь поносить англичан». Ну, конечно же, у молодого священника разгорелись глаза. Он поклялся священной клятвой, что забудет англичан. И он сдержал клятву. Это было нелегко. Соблазны во время проповеди то и дело лягали со всех сторон. Но он вовремя прикусывал язык, и три воскресенья подряд преобладало сладкоречие. А на четвертое, кажется за неделю до страстной пятницы, святой отец читал проповедь о Тайной вечере. «Там они сидели все, — говорил он своим прихожанам. — Сын божий и его апостолы. Это была торжественная трапеза, такой она была для всех, а для Иисуса особенно. Он знал, что один из них предаст его. И вот тут Иуда Искариот улыбается нашему Господу, да отсохнет его лживый язык, и, передавая какие-то сладости Сыну божию, говорит ему на чистейшем лондонском кокни: „Кушайте, мистер, сдобную пышечку с патокой!“»

Смех Палмера так напугал проходящего мимо официанта, что тот остановился и повернулся к ним в ожидании заказа. Палмер не сразу заметил его.

— Мне то же самое, — сказал он, указывая на пустой стакан Вирджинии, — и еще один для дамы.

— Так что не говори о ненависти, — заключила Вирджиния, когда официант отошел.

Палмер некоторое время молчал, покачивая головой, потом сказал:

— Недавно я выслушал проповедь Виктора Калхэйна на тему, очень близкую к этой.

— Вик — великий ненавистник, — заметила Вирджиния, продолжая говорить с ирландским акцентом. — Вслед за ирландцами самые ярые ненавистники — итальянцы, а в жилах Вика текут обе эти крови.

— Между прочим, он предостерегал меня в отношении Мака Бернса.

— Ох, в наши дни во всех нас есть немножко ливанского, включая и выходцев из Ирландии.

— Сколько тебе пришлось выпить до того, как я появился?