Почти в конце пути, повернув на последнем перед госпиталем перекрестке, наткнулся на немного шокирующую картину. Возле очередного «питательного заведения» стояли четыре девицы вполне определенного образа жизни, лениво покуривая и негромко переговариваясь друг с другом. А перед ними, понурившись, стояла тощенькая белобрысая девчонка лет десяти-одиннадцати в затертом и неоднократно залатанном платьице и стоптанных дырявых ботинках. В одной руке она держала пачку папирос, другая была сложена лодочкой. И в нее, как в пепельницу, стряхивался табачный пепел. А-х-хренеть, блин!.. За что ей такое?.. Или малявка этим на кусок хлеба зарабатывает?.. М-да, одно дело знать, что война — это насилие, жестокость и несправедливость, и совсем другое — видеть такую вот картину собственными глазами…

В госпитале меня ждал неприятный облом. Раны Берга оказались серьезней, чем ожидали, и его перевели в другое место. Новый адрес, конечно, дали без разговоров, но сегодня я туда уже не успевал. Жаль, придется возвращаться несолоно хлебавши. Подходя к перекрестку, вдруг услышал почти нечленораздельные вопли и громкие шлепающие звуки. Как будто невидимая пружина толкает вперед, залетаю за угол и вижу очень не понравившуюся картину. Спиной ко мне стоит одна из тех «веселых» девок и, удерживая одной рукой за куцую косичку давешнюю девчонку, другой со всей дури лупит ее по щекам… Стоять, бл…!.. Два быстрых шага, рука шмары поднимается в очередном замахе, захват за предплечье у самого локтя, большой палец привычно находит нужную точку, надавливает на нее и отталкивает вправо…

На занятиях много раз отрабатывали такое болевое удержание. Когда попадаешься, мысли моментально куда-то исчезают, весь мир съеживается до маленькой точечки возле локтя, где крепится наружная мышца предплечья, и где живет всепоглощающая боль, заставляющая подкашиваться ноги, и делающая абсолютно послушным любого… Фифка исключением не была, поэтому, выпустив свою жертву, включила сирену с переходом в ультразвук и просеменила вслед за ставшей источником кошмарной боли рукой к крыльцу кабака, чудом промахнувшись своей физиономией мимо перил. Неудачно попыталась зацепиться за них, чтобы затормозить, изобразила горизонтальный штопор и приземлилась своей пятой точкой на ступеньку. Где и осталась сидеть, приходя в себя и ничего не соображая. Слева девчонка оседает на землю, шмыгая разбитым носом и размазывая струйку крови с текущими слезами по чумазым щекам. Потом поднимает на меня глаза, в которых плещутся отчаянный страх и боль. А мгновение спустя ледяным кипятком обжигает истинное понимание этого взгляда. Так мог бы смотреть котенок, с рождения привыкший к теплу и ласке мамки-кошки, и которого вдруг зло и беспощадно, упиваясь собственной силой и вседозволенностью, выдергивают из его привычного уютного мирка и мучают, наслаждаясь чужим страданием и доводя до крайнего выбора: или, собрав всю свою невеликую силу, ответить обидчику и, скорее всего, умереть, или превратиться в безвольную живую тряпку, забывшую от невыносимой боли о чести и достоинстве, и выполняющую любую прихоть новоявленного хозяина…

Да ё… мать!!!.. Этого!.. Не!.. Будет!.. И вы, твари, лучше сами вешайтесь!..

Шаг вперед, поворот направо. Теперь мелкая у меня за спиной. Шалава на ступеньке приходит в себя, смотрю ей прямо в глаза тяжелым и очень нехорошим взглядом. Быстрее всех соображает одна из ее товарок. Пока остальные стоят с раззявленными ртами, она бросается в кабак. За подкреплением? Ню-ню… Давайте, сволочи, поиграем!..

Поворачиваюсь и опускаюсь на корточки перед девчонкой, ревущей в беззвучной истерике. В ее глазах сквозь животный страх появляется проблеск робкой, еще неосознанной, дикой надежды. На то, что боли и унижения больше не будет. Не отдавая себе отчета, ни думая ни о чем, произношу фразу, от которой уже не смогу отступиться:

— Не плачь, маленькая. Больше тебя никто не тронет…

Протягиваю руку, чтобы погладить ее по голове, она судорожно съеживается, повторяя свое сходство с маленьким пушистым зверьком, но потом расслабляется, и мои пальцы скользят, по головке, судорожно вздрагивающей от плача, по растрепанным белесым волосенкам. С огромным трудом сдерживаюсь, чтобы не развернуться и не покрошить ту стерву прямо на крылечке. Сзади, судя по шагам, появляются другие персонажи.

— Господин официер! Ви таки извините, что я к вам обращаюсь, но что здеся происходит?

А вот это уже «крыша» нарисовалась. Бандерша, или, как их все называют «мамочка». Толстая еврейка лет сорока, одетая в «последний писк моды», как это понимают в трущобах, сшитый где-нибудь рядом в ближайшем подвале за копейки. Образ дополняет сложносоставной аромат, состоящий из запахов селедки, жареного лука и недавно употребленной водочки. Чуть позади нее маячат два колоритных типчика. Один — мелкий, худой, остроносый, с нагловатыми бегающими глазенками, одетый типично по-пролетарски. Штаны в сапоги, давно не стиранная рубаха-косоворотка с плетеным из узких полосок кожи ремешком, мятый пиджак явно с чужого плеча. Второй одет поприличней. Темно-серая пиджачная пара в мелкую клетку с относительно белой сорочкой и полагающейся в таком случае бабочкой, штиблеты и черный котелок. Мордочка с закрученными усиками довольно упитанная, здорово смахивает на наглого обожравшегося кота. Пытается пристальным, не очень приятным взглядом просверлить во мне дырку.

Мамочка быстро просекла ситуацию и решила навести порядок так, как она это понимала:

— Ривка! Шмара подлая…

Далее изредка были понятны только отдельные слова, характеризующие физиологию и поведение последней и относящиеся к ненормативной лексике, разбавленные пулеметной скоровоговоркой на идиш. В конце второй минуты жрица любви была уведена внутрь кабака «котом» в шляпе, отхватив по пути хорошую плюху, а бандерша снова обратилась ко мне:

— Я таки жутко извиняюсь, господин официер. Я — Рахиль, мине тут усе знают. А ето — мои дефочки: Сима и Магда. И я таки скажу вам по секрету, господин официер, любая из них могёт подарить такое блаженство мущщине, — при этих словах толстая сводня закатила глаза и причмокнула языком. — Какого он таки никогда не видел! Какую из них господин официер выберет?

Слух покоробил насмешливо-презрительный тон, которым все было сказано. Как бы между строк читалось, мол, не ерепенься, бери шалаву, гони деньги и отваливай. Всепоглощающим смерчем в голове проносится обжигающая бешеная злость, которая спустя мгновение уступает место холодной ярости.

— Я уже выбрал. Ее. — Показываю рукой на малявку, пытающуюся спрятаться у меня за спиной. — Сколько?

— Таки господин официер ошибается. Ето — прислужка, взятая из жалости. Выберите любую мою дефочку, и таки не пожалеете. — Мамочка не скрывает торжества в голосе. — Но мы уфсегда рады услужить господину официеру. Если он хочет именно вот ее, таки мы — согласны. Но ето будет стоить дороже. Тридцать рублёв…

Далее по ее логике должна следовать сцена торговли с присущим циничным нахваливанием первосортности и нетронутости «товара». Придется ее огорчить.

— Тридцать рублей? — Хорошо, что заначка в кармане, взял на всякий пожарный. — Хорошо. Я даю деньги и забираю девочку. Навсегда!

Вот так, немая сцена. Правда, бандерша быстро спохватывается.

— Таки ето невозможно, господин официер! Она… не отработала свой долг! А ето ишо… двадцать рублёв!..

Долг, говоришь? У маленькой девчонки? Перед содержательницей притона?.. А-га, щас! Небольшой шаг вперед, слегка наклоняюсь, стараясь не дышать исходящими кухонными ароматами, к которым присоединился еще и запах пота, говорю негромко, чтобы слышала только она и ее «секьюрити»:

— Ты так дешево ценишь свою жизнь, старая сволочь? Только вот пикни еще что-нибудь, я устрою тебе похороны на всю сумму… Тридцать рублей! Всё!

Подручный «пролетарий» пытается вклиниться между нами, затем, наклонясь, тянется к голенищу, где, скорее всего что-то спрятано. Демонстративно перехватываю ножны левой рукой, чтобы удобней достать шашку, и смотрю ему прямо в глаза. Тот, все поняв, замирает, потом медленно выпрямляется. Достаю из кармана портмоне, вынимаю купюры и, якобы нечаянно, роняю их на землю.