Даноли побледнел. «Ты не будешь одинок…», вспомнилось ему. Это они — те, о ком говорил Микеле? Но нет. Признать видение подлинным Альдобрандо всё ещё не хотел. Но почему его привело сюда? Почему он не хотел расставаться с Грандони? Шутил ли шут с истиной, этого Даноли не знал, но Портофино, бесспорно, был искренен. Он тоже, третьим, сказал о бесовских временах. Почему трое за последние три дня повторили эти слова архангела? «Хоть и много слепых во времена бесовские, не стоят города без семи праведников…» Его привело к праведникам?

Даноли робко улыбнулся собеседникам.

— Помилуйте, мессир Портофино. Вы боитесь глупости больше, чем зла?

Портофино, к его удивлению, резко и четко кивнул.

— Глупость страшнее любой злобы. Зло… Злу можно возражать, его можно разоблачить, в крайнем случае — пресечь силой. Оно несёт в себе тление и распад, и злодей сам страдает от его тягости. Я не видел счастливых негодяев. Но против глупости мы беззащитны. Здесь ничего не добиться ни протестами, ни силой, ни доводами рассудка. Фактам, противоречащим собственному суждению, глупцы не верят, но оспаривают их в глупом раже, а если факты неопровержимы, их отвергают, как пустую случайность. При этом глупец абсолютно счастлив и доволен собой. В раздражении же опасен, легко переходит в нападение. Здесь причина того, что к глупцу подходишь с большей осторожностью, чем к злодею…

Тут Портофино ненадолго прервался, задумавшись, потом лениво поинтересовался, почему на столе только пьемонтский сыр роккаверано? Где бенедиктинский сыр? Где ветчина? Парма взята французами? Шут горестно развёл руками и состроил донельзя печальную мину. Мир катится в бездну, сообщил он инквизитору, рассыпчатой мякоти пармиджано, остроты горгонзолы, таледжио с его розовой корочкой и нежным ароматом миндаля и сладкого сена, похожего на густой суп из спаржи — всего этого ему не видать до понедельника как своих ушей! Однако, надо заметить, мессир Портофино не счёл этот горестный факт приметой грядущего Апокалипсиса, удовольствовавшись тем, что было на столе, тем самым явив образ подлинного монашеского стоицизма и аскетического равнодушия к мирским утехам. Он выпил ещё один стакан вина с перцем и с досадой продолжил, глядя в огонь камина.

— Важно понять, что глупость не интеллектуальный порок и не проблема несовершенства ума. Есть люди чрезвычайно сообразительные и, тем не менее, глупые, есть и тяжелодумы, которых, однако, нельзя назвать глупцами. Иногда глупость — прирожденный изъян, но сколь часто люди оглупляются еретическим вздором! Глупость — это зараза, чума. Любая вздорная идея заражает глупостью. Дело не во внезапной деградации ума, а в том, что личность, подавленная властью идеи, отрекается от поиска собственной позиции. Общаясь с таким человеком, чувствуешь, что говоришь не с ним, а с овладевшими им чужими суждениями. Он словно находится под заклятьем. Став безвольным орудием вздора, такой способен на любое зло и вместе с тем не в силах распознать его как зло. И преодолеть глупость актом поучения невозможно, человека нужно освободить от дурных идей. Рискну сказать, что власть Лютера нуждается в глупости паствы. Недаром же у него такая ненависть к разуму…

Даноли внимательно слушал Портофино. Осторожно с недоуменной улыбкой спросил.

— Но если еретическая глупость столь прилипчива, почему не заразился мессир Грандони? Почему нечувствительны к ней вы? Почему я не нахожу сказанное вами о лютеранстве прельстительным?

Даноли ответил Чума.

— Потому что мой дружок Лелио слишком умён, чтобы поддаться дурости, вы, судя по всему, не сочтите за комплимент, просто приличный человек, я же — записной дурак, которого никакая глупость заразить не может. Пережившие чуму чумой не болеют.

Портофино усмехнулся.

— Уймись, гаер, — инквизитор вздохнул. — Так ведь мало нам Лютера. Сейчас ещё один новый пророк в Женеве объявился, тоже воротит нос от «грешной Церкви», «блудницы-де Вавилонской». И сколь же много в этих протестантских писаниях фарисейской закваски, ханжества да спесивого чванства: подумать только, они не такие, как эти грешные мытари!! Они-то чисты и праведны! У одних Христос любую мерзость снисходительно покрывает, другой утверждает, что Христос умер только за избранных, а тех, кого не избрал к славе Своей, сам обрёк погибели. И если ты избран, то будешь жить сыто и привольно, потому что дары Божьи-де непреложны. Подумать только — за что Христос принял крестную смерть? Чтоб богатые входили в Царство Божие! Чтобы богач, пинавший нищего Лазаря, пировал бы и на лоне Авраамовом! И кем надо быть, чтобы принять это? Лавочником? Торгашом-перекупщиком? Не постигаю…

Песте усмехнулся.

— Насколько я слышал, это учение создал сын разбогатевшего крестьянина… А ты, Лелио, чей сынок?

— А причём тут мое происхождение? — недоуменно и чуть высокомерно поднял брови инквизитор, — я монах.

— Ты отпрыск гонфалоньера, твой дед — посол Падуи в папской курии, твой отец — падуанский подеста…

— Ну, и что? Ты ещё братцев всех моих вспомни, я в семье восьмой. Это понимания не прибавит. Нет, я готов признать — да, мы запачкались. Но мы без этих богословствующих крестьян помыться можем. Не надо нам их колючей мочалкой спину до крови тереть… Этот Лысый, Кальвин, вообще безумный. По его фантазиям Бог предопределяет некоторых людей к погибели даже без особых грехов этих людей, а просто чтобы явить на них Свою справедливость и вселить в избранных спасительный страх. Но что же это за Божественная справедливость, раз Бог предопределил вас к погибели без вашей вины? И это тот самый Бог, Который «нас ради человек и нашего ради спасения» вочеловечился и распялся?

— Мне-то терять нечего, Лелио… Но пытаться понять зигзаги подобного мышления для разумного человека — рисковать головой… — предостерёг дружка шут.

Тот согласно кивнул головой.

Тут слуга мессира Грандони пришёл, чтобы сообщить гостю, что постель готова. Он устроил его в уютной спальне на втором этаже. Когда Даноли, бесконечно уставший за этот долгий день, ушёл спать, шут и инквизитор подвинулись друг другу ближе, их головы сблизились и слова слились с треском дров в камине…

Глава 2. Теперь, пока наши герои спят и секретничают, у нас есть время поведать о материях менее тонких — просто для того, чтобы, войдя в замок герцога Урбино, читатель понимал бы, где оказался

Если взять дюжину правителей, как аристократов, так и выскочек, правивших последовательно один за другим любой землей — от крохотной ленной вотчины до огромной империи, то среди них обязательно окажется один выдающийся представитель власти, истинный Отец Отечества. Двое, а в добрые времена, пожалуй, что и трое, могут быть названы людьми вполне здравомыслящими и даже порядочными. Остальные три четверти будут либо удручающими серостями, либо отъявленными мерзавцами. Ученые мужи говорят, что таков закон средних чисел, а отцы Церкви ссылаются на подверженность несовершенной человеческой природы искусам честолюбивых притязаний да грехам гнева и гордыни, от коих вся мерзость власти и проистекает.

Герцога Урбино Франческо Марию делла Ровере, усыновленного его дядей, бездетным герцогом Гвидобальдо да Монтефельтро, можно было без излишней натяжки отнести ко второй категории. Франческо Мария не был серостью или законченным негодяем. Но кровь имел горячую, и первые года его юности были омрачены убийством человека, осмелившегося проронить гадкое слово о его вдовой сестре. Много шума наделала несколько лет спустя безжалостная расправа молодого герцога над кардиналом Алидози, узнавшим накануне сражения о вражеском подкреплении и трусливо сбежавшим, не предупредив Франческо Марию и его людей о грозящей опасности. Выбравшись из окружения с потерями, делла Ровере настиг предателя и убил его. Эти истории не повредили делла Ровере ни в глазах придворных, ни в глазах равных, было признано, что он поступил как солдат и мужчина, но в курии позже воспользовались убийством Алидози и немало навредили герцогу, заставив на время даже покинуть Урбино.