Альмереджи бросил ироничный взгляд на шута.
— У этих гаеров всё не как у людей. Нормальные мужики в брачную ночь мозгами не шевелят, а этот… Подумать только…Постой, так ты… женился? — оторопел лесничий.
Песте в ответ скривил рожу, но без злости, походя обозвав Альмереджи прохвостом, но факт своего брака подтвердил.
Портофино начал проникаться найденной версией.
— А ведь Бартолини и не отравлена. Её — первую — зарезали. Не удивлюсь, если она… дурость дуростью, но догадаться о чём-то могла. А может, сама Черубина ей что-то сказала, например, что деньги взяла на покупку виллы, а купить решила у кого-то из придворных, а та потом вспомнила, да неосмотрительно к убийце с вопросом и подкатила. Тот ей дагу в сердце и воткнул. И, заметьте, в коридоре у фрейлин… А Тассони… Девица тоже чего-то понять могла… Рядом сновала.
— Могла, — тихо пробормотала Камилла.
— Граф, супруга сказала мне, что вам было новое видение? — осторожно поинтересовался Грациано.
К Альдобрандо резко развернулся Портофино.
— Вот как? — Глаза инквизитора вспыхнули. — Что вы видели?
Даноли тяжело вздохнул. Ему было отрадно, что хоть кто-то не считает его безумцем и относится к его видениям со вниманием и доверием, но все равно было стыдно за свою слабость.
— Я видел… бесов. Они наполняли бокалы какой-то зеленой жидкостью и шипели «Сила злодейки, яд злодейки…» Я понимаю, — пробормотал он, ловя взгляд д'Альвеллы, — несчастная Иоланда убита мужчиной. Но я же просто болен… Это видения, творя пагубное брожение в мозгу, порождают эти путанные обрывочные образы… — Он бросил на Портофино виноватый взгляд.
Портофино зло хмыкнул.
— Я ничего болезненного здесь не вижу. Яд, естественно, приготовлен какой-то мерзавкой. Мало ли их по округе? Всех, о ком слава идёт, я сволок в трибунал, но почему во дворце не может быть ведьмы, отнюдь не афиширующей свои способности? Такую только по отравленным и нащупаешь. — Портофино едва не рычал. — Но что ведьма есть — я вам сразу сказал, носом чую… Не мужик это…
Но Тристано д'Альвелла поморщился.
— Вздор, мужик просто купил яд у какой-то твари. Но Комини отравил мужчина, а уж Тассони… Она изнасилована, а уж это дело рук… или чего там… злодея, а не злодейки.
Тут в дверном проеме появился невысокий мужчина с живыми быстрыми глазами. Америко Таволетто был пристроен в замок Дамиано Тронти, но когда-то Тристано в трудную минуту помог ему деньгами. Сам Таволетто отвечал за сделки по антиквариату, подыскивал для герцога ценные вещи, но Тристано считал его своим человеком.
— Мессир… Энрико просто испугался…
— Что? — д'Альвеллав недоумении поднялся.
— Он не может… Мы не можем привести мессира Джанмарко, он возле сейфа у себя… найден только что. Весь в крови. В спину дагой ударили. Но мёртв он давно. Наверное, со вчерашнего дня. А, может, и с позавчерашнего.
Глава 17. В которой мессир Ладзаро Альмереджи сначала кается, а потом снова грешит
Альдобрандо Даноли остался недвижим, Ладзаро присвистнул, Камилла молча сидела, вцепившись в руку супруга. Но Грандони, Портофино и д'Альвелла обменялись взглядами, в которых не замечалось ни раздражения, ни уныния. Сколь ни жутка была новая смерть, вышедшая за границы замка, она говорила, что они на правильном пути. Убийца уничтожил последнего свидетеля, который мог узнать его в лицо и указать на него, сама же необходимость убить Пасарди подтверждала, что мотив убийства — аmor sceleratus habendi — угадан ими верно.
Д'Альвелла и Альмереджи направились на место убийства банкира, Портофино пошел следом, а Даноли решил пойти к себе. Камилла же после ухода гостей, когда Чума надевал темный, уместный для похорон дублет, задумчиво смотрела в окно. Неожиданно позвала его.
— Грациано…
— Да, мой свет, — отозвался он, и на сей раз его жгучие глаза были обращены к ней с лукавой заботливостью и нежностью.
Она забыла, о чём хотела спросить, губы их слились, но минут через пять он вернул её на землю.
— Ты что-то хотела спросить?
— А… да. Послушай-ка. Аурелиано как-то назвал мессира Альмереджи сукиным сыном…
Песте удивлённо поджал губы, удивляясь не определению Портофино, но тому, что Камилла заговорила об этом.
— Назвал…
— А ты сказал, что он прохвост…
— Сказал, — кивнул Чума, все ещё недоумевая.
— А вот сам он сказал, что он честный человек. Он пошутил, или правда считает себя честным? Или намеренно лжёт о себе? Или… лжёт себе? Он понимает, кто он на самом деле?
Песте рассмеялся.
— Хорошо, что ты не спросила «или мессир Альмереджи и вправду честный человек?» — Грациано вздохнул. — Граф Даноли говорит, что пришли бесовские времена, дорогая. Так, воистину. Медленно расплывается, растекается смысл слов, одномерные понятия исподволь заменяются другими, и жонглируя словами, бесы меняют определения, искажая понимание людей. Назови «блуд» — «любовью», «разврат» — «жизненной силой», «подлеца» — «разумным человеком», «алчность» — «расчетливостью», «безбожие» — «свободомыслием» — и люди постепенно, через поколение-другое, перестанут понимать сокровенный смысл происходящего, ведь слова лежат в основе мысли, а мысль формирует понимание. И люди утратят понимание того, что перед ними, перестанут понимать, кто они сами, не смогут даже назвать, обозначить мерзость, ибо для неё в их языке уже не будет определения. Сегодня они не хотят взглянуть правде в глаза, а завтра, глядишь, уже и не смогут.
Ладзарино… Ладзаро всё понимает. Но он не хочет быть по-настоящему честным — это отяготит его, помешает жить, как он привык. Он знает, что грешит, но сравнивает себя не с Портофино или Даноли, хоть и понимает ещё, что это святые праведники, но с отравителями и ворами. Но Альмереджи не отравитель и не вор, — и в этом он черпает свой жалкий мизер самоуважения. Но Ладзарино ещё понимает, кто он на самом деле. Он понимает, что есть святость и что есть грех. И это дает Портофино основание назвать его сукиным сыном, но не подлецом. Сукин сын может опомниться. Пьетро Альбани опомнится уже не может.
Но ужас этих начинающихся бесовских времен в том, моя девочка, что у людей постепенно отнимается сама возможность раскаяния, осмеивается и профанируется само это слово, которое подменой понятий становится элегическим сожалением о вчерашнем, уходит слово «грех», сменяясь словом «поступок», и любой поступок становится равно возможным и допустимым, ведь люди перестают соотносить свои деяния с Истиной. Еретики-лютеране первым из всех таинств отвергли покаяние…
— Но кто-то говорил мне, что мессир Альмереджи храбро сражался в войсках дона Франческо Марии. Это ложь?
— Почему? Ладзаро хороший солдат, совсем не трус, способен даже на подвиг — но не способен обуздать свою натуру и не имеет силы духа жить праведно. Между смелостью и трусостью он выберет смелость, но между путями истинными и легкими выберет легкие и потому он — ничтожество. Но почему ты спрашиваешь о нём? — Чума не ревновал, он видел, что любим, но не понимал причин интереса супруги к Альмереджи.
Камилла же думала о несчастной Гаэтане. Антонио погиб, и она осталась совсем одна. Любовь к мессиру Альмереджи, искусительная и грешная, могла теперь окончательно погубить Гаэтану, если она поддастся ей.
— Я не поняла, — Камилла пропустила мимо ушей вопрос супруга, — ты говоришь, он ничтожество потому, что идёт легкими путями… А он может перестать быть ничтожеством?
Грациано внимательно посмотрел на супругу.
— Может. Но мне трудно представить чудо, которое может заставить Ладзарино Альмереджи сойти с легких путей…
После похорон Гаэтана часами сидела в ознобе перед камином. Не хотелось говорить, не хотелось есть, не хотелось жить. Она почти не услышала сообщения подруги о браке, оно просто не дошло до неё. Гаэтана омертвела и жила только ощущениями. Камилла заглядывала к ней по три раза на дню и почти насильно заставляла проглотить несколько кусочков рыбы или съесть персик, и когда на её плечи чья-то заботливая рука опустила теплую шаль, она тихо и бездумно проронила: