Шут грустно поглядел на своего владыку.
— Язык искажен, мой повелитель, и трудно сразу постичь разницу между «быть преданным друзьям» и «быть преданным друзьями», разница-то только в одной букве, и только стрезва распознаешь отличие «способности на многое» от «способности на все», и поймешь, как порой убийственны универсалии. Наш мессир Альмереджи верен женщинам — каждой и всю ночь напролет. Кто станет упрекать компас за преданность северу, а флюгер за верность ветру? Но истинная верность — верность земле, повелитель, ибо кто уже предан земле, не сможет предать. Я же надеюсь, что буду верен. А вот быть преданным… я могу. Это с каждым случиться может…
Герцог был бледен и казался подавленным. Словесные выверты шута были неутешительны, но Чума не сказал ничего, чего не знал бы сам Франческо Мария.
— Счастлив правитель, за которым с равной радостью идут на пир и на смерть… — уныло пробормотал герцог.
Песте поднялся и, подойдя к Франческо Марии, тихо опустился на колени рядом с троном. Шуту было жаль своего несчастного властелина.
— Мы пировали с тобой, повелитель. Почему ты думаешь, что я не пойду за тебя на смерть?
Франческо Мария судорожно вздохнул. Шуту он верил. Но все остальные? Песте продолжил:
— Ты всегда был верен друзьям, господин мой. Зеркало возмездия, обращенное к тебе, не будет жестоко…
— Разве мало верных, оказавшихся преданными, Грациано?
Шут поморщился и тихо поговорил.
— Их ничуть не больше, чем тех, кто остался верен до смерти. Но сейчас ты готов утратить нечто более важное — верность себе. И что проку будет от моей верности предавшему самого себя? Ты слабеешь…
Франческо Мария был умён и никогда не считал шутов опасными — ибо знал подлинные опасности, он всегда смеялся над шутовскими проделками Песте, подлинно веселившего его сердце, хохотал и над насмешками Чумы над ним самим — и оттого казался только умнее. Неограниченная свобода шутовства при дворе непомерно усиливала владыку — смеющийся над собой непобедим. Чума прекрасно понимал герцога и время от времени сотрясал герцогские приемы колкими пассажами в адрес его светлости — шута после этого считали безумно дерзким, но Франческо Марию, снисходительно улыбающегося, приравнивали к Октавиану Августу. Однако сейчас герцог не смеялся, но, горько улыбнувшись и кивнув Тристано д'Альвелле, покинул зал.
Чума вдруг услышал за спиной шипение Джезуальдо Белончини.
— Лизоблюд, легко ему лицемерить да падать на колени, демонстрируя преданность…
Грациано поднялся, лениво пробормотав, что тяжело упасть на колени только тем, кто стоит на четвереньках, и нашел глазами Лелио Портофино. Тот видел лицо удалившегося с трапезы герцога и тоже был невесел.
После ужина слуги внесли светильники, придворные разбрелись, кто куда, дамы с кавалерами, всеми силами избегая треклятого шута, затеяли игру в триктрак, а плотно закусивший поэт Витино читал девицам стихи, но при этом — подыскивал глазами любвеобильную особу, способную приютить любимца муз на ночь.
К шуту снова подошёл его нынешний сотрапезник, дружок Тристано д'Альвеллы, мессир Ладзаро Альмереджи и с любопытством поинтересовался: Грациано пошутил насчёт парика, или это правда? Чума, уже забывший свой взбесивший фрейлину экспромт об искусственной природе её белокурых волос, не сразу понял, о чём его спрашивает главный лесничий, а, уразумев, почесал левую бровь и выразил недоумение — ведь мессир Альмереджи, как было всем известно, не проводил ночи, охраняя леса, но охотился по ночам в покоях фрейлин — кому же знать об этом, как не ему? Мессир Ладзаро почесал в затылке. Его дело загнать дичь, пояснил он, а ощипывать её — он не пробовал.
Песте дал ему хамский совет — попробовать…
Между тем к Чуме, который хищно оглядывал дам, надеясь найти новый повод для своих ядовитых инвектив, подошёл Флавио Соларентани. С того часа, как они расстались на городской площади, они только перекинулись взглядами за столом. Соларентани был бледен и выглядел невыспавшимся.
— Я ещё не поблагодарил тебя за советы и уроки фехтования, Песте.
Шут усмехнулся.
— Лучшей благодарностью мне будет отсутствие подобных случаев в будущем, Флавио. Надеюсь, произошедшее тебя вразумило?
Соларентани вздохнул.
— Ты — странный. Из тебя вышел бы хороший монах. А вот мне не надо было давать обеты. Формы женского тела томят и мучают своим необъяснимым очарованием, и если душа не готова отринуть все соблазны мира, искушаешься поминутно…
Взгляд Чумы отяжелел.
— Ты — глупец. Чудом соскользнул с плахи и снова лезешь под топор?
— Я понимаю. — Флавио поморщился. — д'Альвеллазря устроил меня сюда. Но как ты может не видеть этой красоты? Женственная утончённость так пленительна! Как они изысканны, как грациозны…
Шут зло усмехнулся.
— «Не пожелай красоты женщины в сердце твоём, да не увлечет она тебя ресницами своими, ибо всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своём…» — шут ломался, но взгляд его был ядовит и презрителен. — При ходьбе опускай очи долу да усердно повторяй молитву Иисусову, коя оградит от искушений, ибо с призываемым Пресвятым Именем в сердце поселится Спаситель и обережет тебя от непотребного…
Священник перебил его.
— Грациано… А… что Портофино? — было заметно, что это волнует Соларентани. — Он сердится? Сильно? — Песте пожал плечами, давая понять, что степень гнева мессира Портофино ему неведома. Соларентани был бледен и отвернувшись от шута, спросил, — но почему отец Аурелиано… Он же постоянно то в замке, то в храме, везде женщины, он, я видел, и вина пьет, и с женщинами беседует… Почему он не искушается?
— Глупец… За плечами Аурелиано двадцать пять лет таких постов и подвигов, что тебе и не снились. Он может и ночь в спальне женщины провести — и девственником остаться.
— …Ну, за подобное я бы не поручился, — раздался сзади насмешливый бас Портофино, — глупо искушать Господа такими опытами. Жди меня в храме, Флавио, — и инквизитор отошёл от побледневшего Соларентани, который на негнущихся ногах побрёл в домовую церковь.
Наступивший вечер был тяжёл для Соларентани. Прошлую ночь, он, утомлённый и измученный поединком, спал как убитый, но теперь усталость прошла. Он со страхом ждал прихода своего духовника отца Аурелиано, весь трепеща от сковывавшего душу ужаса, и появившийся на пороге храма Портофино окинул его взглядом, от которого его бросило в дрожь. Теперь Портофино был страшен, глаза его отяжелели гневом и метали молнии. Он зло прорычал:
— Подонок… — Флавио опустил глаза и рухнул на колени. Он был виноват и знал это. Он лгал Портофино, лгал на исповеди всё последнее время, утаивая от него свои греховные искушения, кои были тем мерзостнее, что касались замужней женщины. — Лжец… Блудник… Ты, что, не знаешь, что тело твое суть храм живущего в тебе Святого Духа? Так мало того, что сам искусился, таинство исповеди осквернив ложью, так ещё и непорочную женщину блудницей чуть не сделал и ложе честного мужа едва не подверг поношению? — На спину несчастного опустился тяжелый бич, и Флавио содрогнулся, застонав от боли. — Монашеский чин для тебя ничто? — новый удар рассёк воздух. — Обеты, Христу данные — для тебя звук пустой? — последовал новый удар, — честь ордена для тебя грязь подошвенная? — Соларентани больше не мог сдержать вопль боли, — Память отца и честь семьи для тебя значат меньше твоей похоти? — На пятом ударе Флавио рухнул наземь. Портофино брезгливо оглядел монаха, — аще не знаешь, что ни блудники, ни прелюбодеи, ни малакии, ни мужеложники Царства Божия не наследуют? — Теперь губы инквизитора кривила усмешка. Лицо его обрело прежнее спокойствие и гармоничность. Он отбросил кнут и менторски продолжил, — каждый грех черпает силы свои в нечистых мыслях, появившееся в них вожделение перерождается в желание, и грешник ищет пути совершения греха. Далее же, как железо рождает ржавчину, так и растленное естество тела рождает движения похоти, и делает тебя, дивное творение Божье, просто животным…