Муки плоти были его самым большим кошмаром.

Сейчас Чума откровенно злился, но рассчитывал, что сумеет успокоиться. Но почему он взволновался? Камилла Монтеорфано не нравилась ему — Грациано не любил женщин в принципе, истеричных же не терпел вовсе, а особа явно была истеричкой, как бы не прикидывалась нынче утром благоразумной и рассудительной. Но тогда почему томит плоть? Впрочем, размышления на эту тему носили характер умозрительный, и могли подождать. Песте въехал в замок, оставил лошадь в конюшне и поднявшись к себе в коридоре услышал от управляющего, «скалько», Пьерлуиджи ди Салингера-Торелли, что герцог уже трижды осведомлялся о нём и дважды выражал недовольство его отсутствием.

Вчерашняя ночь порядком вымотала Грациано, он направился в баню, откуда вышел успокоенным, освежённым и бесстрастным, после чего появившись в герцогских покоях, хищным и сладострастным взглядом окинул тарелки с кусками ветчины, языками телятины и с мясом дикого кабана, и, не обращая сугубого внимание на недовольное ворчание герцога: «Тi pòrti via la pèste, Peste? Где тебя носило?», воздал должное большим дымчатым лососям, запеченным со сладким соусом, и лещам, замаринованным в смеси перца, корицы, имбиря, гвоздики, соли, шафрана и уксуса, одновременно забавляя герцога анекдотами и сплетнями. Тот в предыдущий вечер, проведенный Чумой в овине, сумел ещё раз сравнить, что значит трапеза с Грациано и без него — вчера он едва не умер со скуки от пошлых острот Пьетро Альбани и застольных доносов Белончини. Наказанье, ей-Богу! Сегодня, посмеявшись от души и придя в благодушное настроение, его светлость преподнёс в дар своему любимцу бутылку моденского уксуса — подарок, что и говорить, царский.

Вечером Чума, отпущенный господином, решил зайти к Альдобрандо Даноли, но остановился, заметив графа, медленно идущего по наружной галерее внутреннего двора к башне Винченцы. Даноли кутался в плащ, казалось, несмотря на теплый день, его знобило. Чума не пошёл следом, но, миновав боковую лестницу, оказался на пути графа: тот, если действительно шел к башне, не мог миновать решетчатого арочного пролёта, ведущего к башенной лестнице.

И Альдобрандо точно показался в галерее, он, как отметил Песте, то ли бормотал слова молитвы, то ли тихо говорил сам с собой. Казался утомленным и истерзанным. Чума пошёл ему навстречу, но остановился в испуге: Альдобрандо покачнулся и вдруг медленно опустился перед решеткой на колени, невидящими глазами, казалось, высматривал что-то невидимое и внезапно тихо взвыл, сжавшись в комок. Даноли трясло и колотило, как в лихорадке.

Грациано ринулся к решётке, распахнул калитку и оказался около Альдобрандо, сотрясавшегося в рыданиях. Грандони не был испуган или удивлён, истерика человека, «потерявшего всё, кроме Бога», удивить не могла, но в этом пароксизме слёзной боли Грациано снова померещилось что-то необычное. Срывы, что скрывать, случались и с ним, однако, именно поэтому он и понял, что это вовсе не срыв. Шут с силой поднял бьющегося в истерике, расслышал латинское «Sacrifice humanun, sacrifice humanun…»20, повторявшееся Альдобрандо поминутно, подумал, что Даноли говорит это о Винченце, повешенной недалеко отсюда по приказу дона Франческо Марии, и поволок его через боковой проход к себе. Даноли почти не сопротивлялся, полностью обессилев, и Грандони легко удалось уложить несчастного на свою постель. Это комициальная болезнь, пронеслось у него в голове. Грациано хотел было, опасаясь возможного обморока, найти Бениамино ди Бертацци, но вопреки медицине, Альдобрандо неожиданно пришёл в себя, причём настолько, что без труда поднялся и сел на покрывале. Теперь его лицо, хоть и сохраняло следы слёз, снова было спокойным и неотмирным. Глаза его с удивлением скользили по аскетичной обстановке комнаты, напоминавшей монашескую келью. Даноли уже бывал здесь. Это были комнаты Грациано Грандони.

Тут Даноли заметил Песте и напрягся.

— Грандони? Как я здесь оказался? Я же шёл к башне…

Шут понял, что ему предоставляется редкий шанс понять это существо, а так как был дураком весьма умным, то не преминул этим воспользоваться.

— Вы шли к башне повешенной Винченцы, Альдобрандо, но вас остановили роковые слова о человеческом жертвоприношении… — Шут не договорил, заметив, как стремительно отлила кровь от лица Альдобрандо Даноли. Песте понял, что Винченца, умерщвлённая пять лет тому назад, никакого отношения к бледности Даноли не имеет. С чего бы?

Граф застонал.

— Господи, я проклят…

— Вздор это, Альдобрандо. Расскажите мне всё.

Даноли поднял на Грандони больные глаза, но натолкнулся на застывший в ледяной запредельности взгляд святого, чем-то напомнивший ему Микеле из его ночного чумного видения. Но что он мог рассказать?

— В эти бесовские времена, Грациано, — Даноли содрогнулся, — можно поверить во что угодно, только не в то, что есть…

— В эти бесовские времена, Альдобрандо, люди веры всё же есть… упал бы Урбино без семи праведников…

Альдобрандо Даноли, как заметил шут, при этих словах приметно вздрогнул.

— Вы притязаете быть праведником?

Шут усмехнулся.

— Портофино сказал про вас, что вы потеряли всё, кроме Бога, — Чума поморщился. — Это и есть праведность? Что до меня, то я никогда и не имел ничего, кроме Него. Правда, в последние годы мои обстоятельства изменились. Однако едва ли можно уже изменить меня. Но мне кажется, мы теряем время в глупых препирательствах.

Теперь Даноли несколько секунд молча созерцал мессира Грациано Грандони. Тот, не кривляясь и не паясничая, нисколько не строя из себя по обыкновению гаера, спокойно и веско произнёс ключевые слова — те слова, что впечатались в память Альдобрандо после тягостного сновидения. Значит то, что померещилось ему самому, было правдой? Именно эти люди — Портофино и Грандони — ему посланы? Альдобрандо вздохнул и расслабился. Почему нет? Даже если он и ошибается — что изменит его откровенность? Шут сочтёт его помешанным? Ну и что? Он и сам себя таковым считает. Но, значит, в этом изломанном кривляке — есть Истина? Как бы он вообще смог понять…

Но как можно? Неожиданно Альдобрандо вспомнил разговор Фаттинанти и Витино, и, глядя на Песте глазами настороженными и больными, спросил:

— Вы можете мне ответить на мой вопрос? Я хотел бы, чтобы вы были честны, Грациано. Дайте мне слово чести…

Шут вытаращил на него искрящиеся глаза.

— Вы утверждаете, что в эти бесовские времена невозможно поверить в явь, но готовы верить слову чести? Да ещё слову чести дурака? Верить в честь, причудливое смешение стыда, страха позора и самовлюбленности?… — Грандони расхохотался, но, глядя в больные глаза собеседника, быстро затих. — Ладно, спрашивайте. Не солгу. Я не Соларентани.

Теперь растерялся Альдобрандо. Ему казалось, что спросить об этом будет просто, но… Впрочем, Даноли быстро нашёл обтекаемую форму.

— Вы… пережили крах любви? Вас предала женщина?

На белом лбу Песте залегла морщина, левая бровь резко сломалась посередине, но глаза не изменили выражения.

— Нет. — Песте несколько недоумевал, он не ожидал такого вопроса.

— Вы… монашествующий?

— Нет. — Взгляд Чумы стал жестче. Он начал понимать цель расспросов и поморщился. Не иначе до графа дошли глупейшие разговоры придворных, породив в нём тайные подозрения. И Даноли растерянно умолк, повинуясь запрещающему жесту руки собеседника. — Не нужно спрашивать меня, не мужеложник ли я, и высказывать ряд глупейших, циркулирующих при дворе догадок, Альдобрандо. — Лицо шута стало брезгливым и потемнело. — Я обещал не лгать и скажу то, что никому, кроме духовника, не говорил, но тема этим будет исчерпана, помните. Я никогда не делил постель ни с кем. Всё. Вам этого должно быть достаточно. Ну а теперь я хотел бы услышать ответ на свой вопрос и обещаю поверить. Без слова чести.

Альдобрандо некоторое время молчал, потрясённо осмысляя сказанное ему. Он… девственник? Это… что, шутка? Но шут озирал его злыми и раздражёнными глазами, запрещавшими дальнейшие расспросы. Даноли задумался. Ну конечно… как же он не догадался? Бесовские времена принесли с собой фривольность и распущенность, сегодня люди целомудрия выглядели смешными, аскеты звались докучными постниками, девственникам приписывались физическое уродство или мужское бессилие. Да, воистину, de est remedii locus, ubi, quae vitia fuerunt, mores fiunt… Все верно — отсюда и докучные догадки двора.