Пахло воском, дорогим табаком и тем особым запахом, который я знал по дворцам, — запахом людей, которым нечего бояться. Я сидел между Эйрой и Алисой, смотрел вверх, в главную ложу, и то, что я там увидел, мне не понравилось.

Председательствовал на турнире граф Рэдклифф.

Я не знал его в лицо, но мне и не нужно было знать. Я узнал его так, как зверь узнаёт большего зверя, — кожей, нутром, тем местом за грудиной, где жило чёрное солнце. Оно притихло. Впервые за долгое время моё голодное ядро поджалось и замолчало, как замолкает шавка, когда во двор входит волкодав.

Граф был немолод. Седой, прямой, с лицом, выточенным веками породы. Он сидел в ложе небрежно, вполоборота, и эта небрежность стоила дороже любой стойки. Я смотрел на него и считывал его своим нутром. Плотность силы вокруг него была такая, что воздух будто гнулся. B с плюсом. А может, и выше, но ко всему этому добавлялся феноменальный контроль. Я ощущал, что он не боевой маг, но что может одарённый поддержки с такими возможностями, мне было известно не хуже. Я давно не встречал такого опасного противника так близко и отвык от этого давления. В прошлой жизни я убивал таких. Но в прошлой жизни у меня было тело, ядро и две сотни лет опыта. Сейчас передо мной сидел практик, который раздавил бы нынешнего меня, не вставая с кресла, и оба мы это знали бы, если б он только глянул в мою сторону всерьёз.

И он глянул.

Не нарочно, по крайней мере я надеюсь, что не нарочно. Он скользнул взглядом по команде, по нашему ряду, как скользят по толпе. Но на мне взгляд задержался. На долю секунды. Старые, выцветшие глаза прошлись по моему лицу, и я почувствовал, как он меня читает — спокойно, привычно, как читают книгу, которую брали в руки уже не раз.

А потом в этих глазах проступило недоумение.

Едва заметное. Тень. Будто он ждал увидеть одно, а увидел другое. Будто узнал и не узнал разом. Он смотрел на меня лишний удар сердца, хмурился чему-то своему, и я понял, что он ищет во мне что-то очень знакомое и не находит. В то время как на школьном турнире его сын, наоборот, смотрел на меня с узнаванием.

Старик видел тень знакомого и не мог поймать её за хвост. Породистое лицо чуть потемнело от досады человека, чья память впервые дала осечку. Потом он отвёл взгляд и потерял ко мне интерес.

Я выдохнул только тогда, когда он отвернулся.

Рядом Алиса смотрела на меня тревожно. Она не знала, что я вижу и чувствую, — но она всегда чувствовала, когда вокруг меня сгущалось внимание. Сейчас оно сгустилось и рассеялось, и она это поймала, не понимая чем.

— Всё хорошо, — шепнул я ей. — Просто старик обознался.

Это была правда. Самая опасная и самая спасительная правда в этой жизни. Он обознался, и в этот раз мне это прикрыло спину. Я не знал, надолго ли. Но был благодарен даже такой передышке.

Внизу, у края арены, я заметил младшего Рэдклиффа, который кому-то что-то объяснял. Он стоял среди распорядителей Бюро и смотрел в нашу сторону внимательнее, чем стоило бы. Я понял это по тому, как держались рядом с ним люди. И по тому, как он переводил взгляд с меня на старика в ложе и обратно — будто сверял. Будто когда-то решил для себя одно, а теперь, глядя на отца, который ничего не подтвердил, начинал сомневаться.

Хорошо. Пусть сомневается. Сомнение — лучший союзник из всех, что у меня есть в этом зале.

— Начинают, — тихо сказала Эйра.

Но я видел: смотрела она не на арену. Через зал, в ряду третьей школы, сидел человек, на которого я ни разу не глядел, но узнал сразу — по тому, как окаменело лицо Эйры рядом со мной.

Эдмунд Эшберн был красив той скучной, выведенной породой красотой, какой славятся обедневшие старые рода, у которых от былого величия осталась только кость лица да фамильная спесь. Прямой нос, тяжёлый подбородок, холодные глаза человека, твёрдо знающего своё место в мире и место всех остальных — ниже. Он сидел в окружении двух дружков, тех самых мечников, и держался так, будто арена, зал и сам турнир существовали для его удобства. Огневик. Я чуял на нём ровный жар, дисциплинированный, выученный, — старая школа, без щенячьей рисовки. Драться он умел, тут Лина не соврала, и не просто умел — он любил это дело. Ощущение от таких мне известно прекрасно, сам такой же.

Он почувствовал взгляд Эйры и нашёл её глазами через зал. И едва заметно, краем рта, улыбнулся ей — улыбкой собственника, оглядывающего имущество, которое временно отбилось от рук, но никуда не денется. Я почувствовал, как Эйра рядом окаменела до звона.

— Спокойно, — сказал я тихо, не глядя на неё. — Не здесь. Мы раздавим и его, и его дружков. Вместе, как и договаривались.

— Вместе, — повторила она одними губами, и взгляд её стал тем, от которого замерзает кровь. Эдмунд Эшберн ещё не знал, что улыбается, его помолвка разорвана. Не будет тебе лёгкой жизни, парень.

Распорядитель вышел в центр арены, и зал стих.

Правила объявили коротко, для тех, кто не знал, хотя знали все. Двенадцать школ. Жеребьёвка делит их на четыре потока, по три школы в каждом. Внутри потока команды бьются между собой, и слабейшая из трёх вылетает. Девять идут дальше. Так турнир отсекает мясо от тех, кто чего-то стоит, прежде чем начнётся настоящее.

Просто. Жёстко. Мне нравилось. В Небесной Империи отбор был похож, только проигравших там не отправляли домой. Их хоронили.

Наставники команд по одному выходили к центру, где на возвышении стоял тяжёлый бронзовый кувшин с жребиями. Каждый опускал руку, вытягивал свинцовую бирку с номером потока и показывал залу. Распорядитель называл школу и поток, писарь заносил в сетку на стене.

Хант поднялся со своего места неспешно, как делал всё. Однорукий, в простой куртке среди расшитых наставников дворянских школ, он шёл к кувшину так, будто это он оказывал кувшину честь, а не наоборот. Я смотрел, как он опускает единственную руку в бронзовое горло, как нащупывает бирку, как тянет.

Поднял. Показал залу.

Четыре.

Я усмехнулся про себя, и усмешка вышла кривой.

Четвёрка. В наречии Небесной Империи число «четыре» звучало почти как слово «смерть» — настолько близко, что суеверные торговцы не продавали товар по четыре, а в домах не было четвёртых этажей. Я не был суеверен. Я хоронил слишком многих, чтобы верить в дурные приметы. Но две жизни привычки не вытравишь, и где-то под рёбрами шевельнулось старое, забытое: четвёрка. Поток смерти.

Совпадение, сказал я себе. Здесь это просто число. Здесь оно ничего не значит.

И всё же смотрел, как Хант возвращается на место, и не мог стряхнуть с губ эту кривую усмешку.

Жеребьёвка шла дальше. Наставники тянули, залы шумели, сетка на стене заполнялась. Третий поток. Первый. Снова второй. Номера ложились в ячейки, школы расходились по своим четвертям судьбы.

Потом к кувшину вышел грузный наставник в неброском костюме с цифрами два и три на рукаве. Двадцать третья школа, где учится некто Рик Нортон.

Я подобрался, выискивая в их ряду лицо. Их сидело пятеро, обычных подростков в форме чужой школы, и я шёл по ним взглядом одного за другим — кто горбится, кто пялится по сторонам, кто грызёт ноготь. Обычные. И в этом была беда. Потому что один из них был не обычным — тот, кого Лян назвал «очень способным», а Лина — тёмной лошадкой со скрытым металлом и судимостью за чужую сломанную жизнь. И я не мог его вычислить. Ни одно лицо не кричало о себе. Ни одно не отзывалось тем холодком, каким отзывается опасный человек, если умеешь чувствовать. А значит, он умел гасить себя так, что не отзывался вовсе.

Это было хуже всего. Я привык читать людей с одного взгляда — две жизни этому учился. А тут сидел кто-то, кого я не мог прочесть, и одно это говорило о нём больше, чем любое досье. Так умеют прятаться только те, кого учили прятаться всерьёз. Я отвёл взгляд первым, чтобы не выдать, что искал.

Наставник вытянул бирку. Два. Двадцать третья ушла во второй поток, не к нам. Я ни на грош не расслабился. Нортон никуда не делся. Он просто откладывался на потом, а «потом» в этом мире имеет свойство приходить, когда его меньше всего ждёшь.