— Неужели? — с вызовом спросил я. — Я бы убил Николо Сильвано голыми руками, если бы вы, Боккаччо и Сфорно не удержали меня. Разве убийство не грубо? Разве устроить перебранку — не замашка простолюдина? Вы не знаете, что я натворил в жизни! — воскликнул я, вскочив на ноги, и заходил по комнате, прижимая к груди картину. — Я был вором и убийцей, шлюхой и поджигателем. А теперь я ученик врача. Я занимался чем угодно ради того, чтобы выжить. Разве это означает самообладание? Или симметрия в моих чертах делает меня миловидным? Или, научившись от добрых людей грамоте, чтобы читать медицинские трактаты, я уже стал умен? Даже собак и медведей можно надрессировать и заставить показывать фокусы! — Я замер и покачал головой. — Я не знаю, что я такое. И совсем не помню своих родителей, так что мое происхождение не принесло мне никакой пользы. Я лишь помню себя нищим мальчишкой, который просил подаяния на улицах Флоренции в лето насмешника Бога тысяча триста тридцатое!
— Не важно, помнишь ты или нет. «Память рождает не реальность, канувшую в Лету, а лишь слова, вызванные образом реальности, которые, даже когда она исчезла, оставили след в разуме посредством чувств». Так говорил Августин. Я с ним согласен, — серьезно сказал Петрарка.
— И что это значит? — спросил я и протянул обратно картину.
Как бы я ни любил ее, теперь она принадлежит ему, и я должен вернуть ее.
— Это значит, что Лука Бастардо не то, каким он себя помнит вместе с делами, которые совершил, а лишь призрачный след расплывчатых образов?
— Это значит, что под взором Бога внутреннее время воскрешает прошлое, которому дарит жизнь настоящее, события настоящего, — произнес Петрарка, и его глаза вспыхнули на красивом состарившемся лице. — Своими делами и помыслами, написанными нами сочинениями мы, люди, облекаем в форму и наполняем содержанием наш путь к благой жизни. Воспоминания собирают воедино разрозненные частички нашей души. Память передается через историю, написанную или рассказанную. Однажды ты тоже расскажешь свою историю, Лука Бастардо. И, рассказывая ее, ты перестанешь искать во внешнем мире то, что находится внутри тебя. Так ты сможешь из разрозненных осколков восстановить цельность своей души. Так ты найдешь смысл. И так узнаешь, кто ты такой и что собой представляешь!
Он ударил кулаком в стену, подчеркнув последние слова. Мы стояли и смотрели друг на друга, а холодный ливень хлестал в окно.
— Я не горжусь своей историей! — воскликнул я. — В ней много дурных людей, чьи имена должны кануть в небытие вместе со мной и никогда не произноситься снова. Моя история умрет вместе со мной, когда настанет мой час!
— Каждый день я умираю, — пробормотал Петрарка и принялся снова мерить комнату шагами. — Люди листьям подобны: одни ветер бросает на землю, другие — древо цветуще к солнцу подъемлет, знаменуя весны наступленье. Это сказал Гомер. Только с тобой будет иначе. Если твоя долгая молодость — это знак, то ты переживешь несколько поколений. Ты проживешь долгую жизнь, Лука. Благодаря долголетию у тебя будет возможность познать скрытую причину вещей. И ты будешь благословлен этим даром.
— Пора бы уж и мне обрести хоть какой-то благой дар, — коротко ответил я и, отведя взгляд от Петрарки, выглянул в распахнувшееся окно. — Как бы долго Бог ни забавлялся, наблюдая за моей жизнью, но эта первая часть моей жизни вряд ли была богата дарами.
— Будь у меня сотня языков и губ, глотка железная с медною грудью, и то бы не смог я о всех страданьях людских миру поведать, — произнес Петрарка, заворачивая обратно в ткань драгоценную картину Джотто. — Так написал Вергилий в «Энеиде». Все люди страдают. Я всего лишь скромный поэт, недостойный этого звания в сравнении с бессмертным Вергилием, хотя кое-кто и сравнивал нас, поэтому мои мысли вряд ли что-то значат. Но разве не может быть так, что твои первые годы были так трудны, потому что ты должен был заслужить свой дар? Потому что ты начинаешь понимать, что ты не такой, как те дурные люди, с которыми тебе пришлось столкнуться, и что тебе не нужно сравнивать себя с ними, чтобы быть самим собой? Тебе не нужно стремиться к тому, чтобы твое имя кануло в забвение, для того чтобы вместе с ним канули их имена, ведь ты не связан с ними неразрывно в одно целое. Не значит ли это, что, пережив страдания в юности, ты будешь счастлив в старости, на склоне лет?
Эти вопросы были произнесены спокойно и тихо, но они обожгли меня. Стены комнаты вдруг исчезли, словно их снес дикий влажный ветер, ворвавшийся с улицы. Всего на мгновение я увидел лицо Бернардо Сильвано, а потом оно подернулось рябью и исчезло. Стены вернулись на место, но сейчас они не давили, а словно бы раздались. В бескостное тело вернулась крепость, мускулы налились тяжестью, но в то же время я был открыт и сердце билось ровно и спокойно. Я понял, что не знаю, каким буду в старости — счастливым или несчастным, но все это в моих руках, и я могу построить свою старость на нынешней юности. Ни Бернардо Сильвано, ни Николо, ни новое братство не смогут этому помешать. И я улыбнулся:
— Я знал одного алхимика, который предсказывал будущее, но я не он, синьор. Я буду считать себя счастливым стариком, если не окончу свои дни на костре, в страданиях и муках.
— Как знать, можно, наверное, и на костре умереть счастливым, — лукаво предположил Петрарка и широко улыбнулся ослепительной белозубой улыбкой, которая очаровывала любого, от нищего до короля. — Хорошая смерть венчает жизнь, Бастардо! Может, тогда ты хотя бы искупишь свою вину и почувствуешь благодать!
Он убрал картину обратно в сумку и вынул из нее что-то еще.
— Вот, — сказал он и бросил эту вещь мне. — Подарок для тебя. Для твоих воспоминаний. Хотел бы я сам дожить, чтобы их прочитать!
Молния прорезала ночной воздух и озарила комнату, как тысяча солнц. Я поймал подарок Петрарки, раскрывшийся на лету. Это был щедрый подарок от единственного человека, достойного того, чтобы быть обладателем Мадонны, которую написал для меня Джотто: книга, обтянутая телячьей кожей, с чистыми пергаментными страницами. Она была толстая и очень красивая, телячья кожа послушно мялась под пальцами, а страницы были идеально сшиты вместе. Удовольствие уже держать ее в руках! Это для меня до сих пор удовольствие, даже сейчас, когда я сижу в своей тесной келье и стены снова напирают на меня. Только теперь почти все страницы исписаны. А тогда я даже представить себе не мог, что заполню их. На самом деле книга оставалась чистой еще более ста шестидесяти лет, пока меня не бросили в эту камеру дожидаться казни. Время, пусть и недолгое, проведенное здесь, тянулось бы бесконечно, если бы не подарок Франческо Петрарки и маленькая картина Джотто с изображением святого Иоанна. И книгу, и картину принес мне сам Леонардо, когда солдаты инквизиции бросили меня в эту темницу. А в тот давний день я искренне поблагодарил синьора Петрарку: такие записные книжки были дорогой редкостью, ведь их делали вручную. И он живо превратил в шутку мои робкие слова благодарности, когда мы вернулись к гостям в столовой. Дождь барабанил в окна, грохотал гром, вспыхивала молния, рассекая ночное небо.
— Нам порадомой, Лука, — сказал Моше Сфорно, поднявшись со своего места. — Лия будет волноваться, как мы доберемся в грозу.
— Колесница дьявола несется по небу, — с любопытством покосился на меня Боккаччо, и они с Петраркой переглянулись.
— Вы поедете в моей карете, я настаиваю, — произнес Петрарка. — И мы должны снова встретиться. Я редко бываю в столь близкой мне по духу компании.
Он тепло пожал Сфорно руку.
— Мы будем очень рады, — ответил Сфорно с ответной теплотой.
Мы еще не раз ужинали вместе в последующие несколько лет, и гостей даже принимал я — во дворце, купленном в Ольтарно, недалеко от еврейского квартала, где жили Сфорно. Я приобрел одну из старых башен, которую снесли в прошлом веке, когда во Флоренции установили пределы высоты. Это был просторный, похожий на крепость дворец, почти как у Боккаччо. На первом этаже когда-то была мастерская, а когда Сфорно объявил, что теперь я могу сам лечить больных, я превратил мастерскую в кабинет для приема тех, кто мог сам ко мне добраться. Врачи обычно так не делали, потому что боялись заразиться и после больных всегда было грязно от крови и рвотных масс. Но меня это не пугало, потому что ни одна зараза ко мне не липла. Еще я редко прописывал кровопускание и лишь в редких случаях делал ампутацию, а тех, кому она требовалась, отсылал к хирургу. Переняв у Сфорно странную привычку к чистоте, я нанял человека убираться в комнате каждый день, и он намывал полы самым едким щелочным мылом, какое я смог найти. Сфорно часто приходил мне помогать.