Через несколько лет Саша дослужился до того, что его взяли в штат и на десять рублей повысили зарплату. А потом в Бельгии умер Сашин дядя и оставил ему наследство. Триста тысяч долларов. Саша в Бельгию не уехал: «Чего мне там делать?» — а деньги перевел в Советский Союз.
Сашин статус переменился. Его перевели заместителем в иностранный отдел «Мосфильма» — работать с иностранцами. Теперь он ходил все время со свитой, платил за всех в ресторанах — в том числе и за иностранцев, — возил друзей в валютный магазин «Березка» и там покупал им рубашки и галстуки.
Саша купил «Жигули» перламутрового цвета, квартиру, оделся в шикарный костюм и женился.
Это было в начале семидесятых. А в 1992 году я показывал в Израиле, в Тель-Авиве, картину «Настя». После просмотра меня пригласил в ресторан поужинать мой друг, тбилисский еврей Мориц. Когда садились в машину, меня окликнул Саша Бродский — постаревший, небритый и плохо одетый.
— Саша? А ты здесь как?
— Переехал, Георгий Николаевич. Насовсем.
— Давно?
— Третий месяц уже.
Мориц пригласил в ресторан и Сашу.
По дороге Саша пожаловался, что поселили его в поганой гостинице с каким-то хмырем из Гомеля. Хмырь ночью храпит, а днем играет на виолончели.
— А с женой ты что, разошелся?
— Ни то, ни сё. Георгий Николаевич, когда вернетесь, позвоните ей, пожалуйста, и скажите, что у меня все в порядке и что я хорошо устроился. И еще скажите, что я за все прошу прощения. Я вам дам телефон, — мы квартиру продали, и она теперь у мамы живет.
— А наследство кончилось?
— Все когда-нибудь кончается, Георгий Николаевич… Зато есть что вспомнить.
Посидели в ресторане, вспоминали Мурманск, Машку. Потом они с Морицем отвезли меня в гостиницу.
Сразу после Израиля я улетел в Новый Уренгой на выбор натуры по картине «Орел и решка». Когда вернулся, позвонил Сашиной жене и передал ей его слова.
— Я знаю, — сказала она. — Он прилетел. Ваш друг ему деньги на билет одолжил. Врач уйдет — Саша вам позвонит.
— А что такое?
— Да с сердцем плохо.
Через месяц Саша скончался. Инфаркт.
После «Пути к причалу» я решил снять фильм по мотивам романа Достоевского «Преступление и наказание». Пошел в объединение к Григорию Львовичу Рошалю разведать — дадут не дадут. Оттепель, — может, и дадут…
— Напишите коротенькую заявку, — сказал Рошаль. — Страниц на пять-десять. Я послезавтра буду у министра докладывать о планах объединения, — может, и пробью.
Сел писать. Застопорился на сцене «сон Раскольникова» (где ломом убивают лошадь). Страшный эпизод — оставлять его, не оставлять… Тут из Тбилиси приехал мой двоюродный брат Рамаз Чиаурели. Потом пришел в гости мой друг — звукооператор Женя Федоров, и мы сели обедать на кухне. Рамаз привез чачу. Они с Женей выпили, а я нет. Они о чем-то говорят, но я не слушаю. Я думаю — выкинуть «сон»?… Что-то теряется… Оставить?
— Ты что такой мрачный? — спросил Рамаз.
— По Петербургу Достоевского гуляю, — сказал я и пошел в комнату работать дальше.
Рамаз и Женя решили поехать и продолжить в ресторане. Звали и меня, но я отказался: «Не могу. Занят».
«Сон» выкинул, пошел дальше. Через час домработница зовет к телефону. Рамаз:
— Мы в «Узбекистане», приходи.
— Не могу.
Через полчаса снова звонок. Опять они:
— Все еще пишешь? Геморрой наживешь! Приходи!
Им хорошо, им весело. А я здесь сижу с этой гнидой Свидригайловым. Вынес телефон в коридор и попросил домработницу: к телефону меня не звать.
Через десять минут домработница сообщает:
— Помощник Фурцевой звонит. Чего сказать?
Вышел в коридор, взял трубку — снова Рамаз.
— Рамаз, у меня и так ни черта не получается, а ты отвлекаешь!
— И не получится. Где ты, а где Достоевский! Лучше Марка Твена снимай.
— Сам разберусь.
Вернулся в комнату, выкинул Свидригайлова к чертовой бабушке, — на душе чуть полегче стало. Теперь стал на нервы действовать Мармеладов. Снова звонок.
— Георгий Николаевич, Пырьев, — сообщает домработница. — Будете говорить?
— Буду!
Подошел к телефону и закричал в трубку:
— Пырьев, а не пошел бы ты к (такой-то) матери!
На другом конце провода — тяжелый бас:
— Данелия, ты читал в «Юности» рассказ «Берег» Алексея Кирносова?
Мать честная, действительно, Пырьев!
— Читал, — проблеял я.
— Будем снимать по нему фильм. Берешься поставить?
— Берусь, Иван Александрович! — Наверное, он меня не расслышал.
— Только снимать будешь у меня, а не у Рошаля (Пырьев был художественным руководителем Первого творческого объединения). Согласен?
— Согласен.
— Бери четыре фотографии, вези в Союз, в иностранный отдел. Там заполни анкеты и поедешь в Рим на симпозиум. А в сентябре я тебя с Кирносовым командирую на место действия, в Гагры. Оплатим проезд и проживание. Вот так и строй свои планы.
И положил трубку. «Или не расслышал или ушам не поверил…» Вернулся в комнату, уставился на свою заявку… И только тут до меня дошло: я еду в Рим. В Рим!
Захлопнул пятый том Достоевского и поставил его на полку. «Извини, Федор Михайлович. Арриведерчи!»
В делегацию на симпозиум входили Михаил Ромм (глава делегации), Григорий Чухрай (ведущий режиссер), Нея Зоркая (известный кинокритик), Владимир Евтихианович Баскаков (первый заместитель председателя Госкино — Государственного комитета по делам кинематографии). Ну и я (человек Пырьева).
Итак, я оказался в Риме. Я ходил по улицам — и у меня было впечатление, что здесь я уже много раз бывал. Я видел здания, которые еще в институте изучал по фотографиям и рисункам. Я знал, кто, когда и как их построил, помнил, какие истории и курьезы случились во время проектирования и строительства, помнил размеры и пропорции и мог нарисовать их по памяти.
Сейчас все забыл. Не могу даже последовательно перечислить, кто строил собор Святого Петра. Хорошо помню только реплики из своих фильмов — и те, которые остались, и те, которые заставили выкинуть.
Я был счастлив, что оказался в Риме, но… Этот чертов симпозиум! С десяти до четырех (с перерывом на обед) я должен был сидеть и слушать выступления. А за окнами Рим! На симпозиуме итальянцы говорили, что в Советском Союзе есть цензура, — и это очень плохо. А наши объясняли, что никакой цензуры у нас нет, а есть художественные советы, — и это очень хорошо. В них входят люди творческие, художники. А советы художников художникам — это не цензура, а полезная дружеская помощь. А итальянцы доказывали, что художественный совет — это просто скрытый вид цензуры…
И так каждый день.
Поскольку в Италии нас никто не обеспечивал ни гостиницей, ни едой, нам выдали деньги на гостиницу и стопроцентные суточные. (Что-то около восьми долларов в день.) Гостиничных хватило на самую дешевую гостиницу — у вокзала, для проституток. Ромм с Чухраем поселились в одном номере, Нея Зоркая — в другом. А меня распределили в один номер с Баскаковым. Баскакова я первый раз увидел в аэропорту: длинный, под два метра, сутулый, нахохленный и мрачный.
Я пошел к Ромму, сказал, что не хочу жить с Баскаковым. Пусть для меня снимут отдельный номер, — а разницу я доплачу из суточных.
— А ты спроси Баскакова, согласен ли он тоже доплачивать за отдельный номер, — сказал Ромм.
Я пошел и спросил.
— Ты мне не мешаешь. Вдвоем веселее, — мрачно сказал Баскаков.
Номер был маленьким: санузел и душ размером метр на метр, и комнатка, где с трудом разместились две спаренные узкие кровати и платяной шкаф, на шкафу стоял телевизор. Больше его некуда было поставить. А кровати были не только узкие, но и короткие — мне как раз, а у длинного Баскакова ноги упирались в шкаф. По ночам из коридора доносилось пьяное пение и ругань на разных языках — то матросы били проституток, то проститутки били матросов.
Баскаков в общении оказался приятнее, чем с виду. Он первый раз был за границей и все время у меня спрашивал, что можно, а что нельзя (хотя должно было бы быть наоборот). Меня угнетала только его энциклопедическая память. Предположим, говоришь ему — писатель Корочкин. Он моментально называет четырех Корочкиных: одного из позапрошлого века, одного из прошлого и двоих ныне живущих. Даты рождения и смерти и кто что написал. (Баскаков до Госкино работал в ЦК по культуре.)