Вагранов пустил санки с сыном вниз, вслед за розвальнями, а сам сбежал, скользя сапогами по укатанному снегу. Почти в самом низу, уже на Подгорной, не устоял, ноги потеряли опору, и штабс-капитан остаток склона съехал на спине, попав сапогами в санки сына, к неописуемому веселью ребятишек.
А Васятка вдруг заплакал.
— Ты чего, сынок? — подскочил к нему отец.
— Да-а, все над тобой смею-у-утся-а-а, — в голос зарыдал малыш.
Иван Васильевич присел перед ним на корточки, начал утирать крупные слезы, катившиеся из больших серых глаз:
— Не надо плакать, сын, ты же мужчина, а мужчины не плачут. А смеются — потому что я смешно упал. Такой большой, а упал совсем как маленький.
— Маленький, как я? — И слез у мальчугана как не бывало.
— Да ты-то у меня уже большой. А я упал как маленький-маленький.
Васятка, видимо, представил, какой папа маленький, и звонко засмеялся.
— Ну, вот и славно, — облегченно вздохнул Иван Васильевич. Перед слезами женщин и детей он совершенно терялся, и Элиза иногда этим пользовалась, особенно последнее время перед гибелью.
Вспомнив об этом, Иван Васильевич помрачнел, усадил малыша снова в санки и повез его по Подгорной в сторону Успенской церкви: вздумалось ему проведать семейство Черныхов, которые жили на Ямской, неподалеку от казармы городовых казаков. Давненько у них не бывал, да вот повод нашелся — узнать, нет ли весточки какой от Аникея, который уже месяц как отправился под начатом подполковника Корсакова в Петербург с тремя казаками — сопровождать на обратном пути из столицы в Иркутск генерал-губернатора с супругой. Но в глубине сердца пряталось еще одно желание — хоть ненароком встретить Настену Путинцеву, вдову невенчаную Семена Черныха. Вот и видел-то ее всего два раза — зимой на поминках по Семену да весной на похоронах его останков, — а зацепила она чем-то его сердце, уже тогда израненное видом каждодневно рушащейся его некогда счастливой жизни с Элизой. Аникей как-то обмолвился, что родила Настена им на радость внука — назвали, конечно же, Семеном, — и Вагранов небезосновательно надеялся увидеть ее с ребенком в доме деда и бабушки.
Зачем — вот вопрос, на который он ответить не мог.
Он все время чувствовал свою вину в смерти Семена. Хотя, казалось бы, предусмотреть двойного агента в Маймачине было невозможно, однако какие-то сомнения в душе зашевелились, а Иван повел себя слишком легкомысленно. Он и тогда, в ту злополучную ночь, ругал свое контрразведывательное самомнение, но, уж после того как излечился от раны, и того пуще. Постоянным укором стоял перед глазами вид Аникея, упавшего на колени перед Настеной: «Ну, спасибо те, Настюня, доченька родная!» И — лбом об пол. И — еще!
Так, может, ему просто хочется загладить свою вину перед Черныхами, перед Настеной и ее сыном? Все они лишились самого важного в жизни: Черныхи — сына, Настена — жениха, маленький Семка — отца, — и никто ни единым словом не виноватит штабс-капитана Вагранова.
Иван Васильевич вспомнил, как попытался заговорить с Аникеем на эту тему. Вахмистр, годами равный, а званием много ниже штабс-капитана, неожиданно резко оборвал его, заявив, что Семен был казаком, а значит — воином, и погиб как воин, при исполнении долга; и даже оскорбительно думать, что его смерть явилась результатом будто бы глупости командира. Оба они знали, что идут не на прогулку, вот и сам штабс-капитан чудом остался жив, так что незачем считаться.
Вагранов тогда устыдился, но тем не менее совесть его оставалась неспокойной. А после нежданной и непонятной гибели Элизы он вообще находился в раздрызганном состоянии. Каким-то непонятным глубинным чутьем Иван Васильевич улавливал, что между этими далекими друг от друга событиями есть связующие ниточки, но ухватить их и вытащить на поверхность не мог, как ни старался. С большой натяжкой он предполагал, что загадочный Герасим Устюжанин, чей картуз нашелся в прибрежных кустах, а сам он бесследно пропал с постоялого двора, мог бы пролить свет на темные стороны произошедшего, но кто знает, жив ли этот Герасим.
И еще одно обстоятельство не давало покоя контрразведчику Вагранову: разбирая вещи Элизы, которые она готовила к отъезду из России, он обнаружил бумаги на французском языке с рисунками-копиями карт Нижнего Приамурья, Татарского пролива и берегов Сахалина — он был хорошо знаком с секретными отчетами капитана Невельского о работе Амурской экспедиции и ничуть не сомневался, с каких оригиналов снимались эти копии. Однозначно получалось, что под боком у генерал-губернатора четыре года орудовала французская разведка, из чего сразу же вырастали непростые, по сути, вопросы.
Во-первых, сообщать ли генералу об этом ужасающем открытии? О потрясении, которое обрушится на Николая Николаевича, с удовольствием покровительствовавшего иностранной артистке, об уязвлении его болезненного самолюбия не хотелось даже думать. Как и о том, чем эта история обернется для самого Ивана Васильевича, не разглядевшего шпионку в своей постели. Вывод напрашивался один — промолчать, тем более что человека больше нет, бумаги никуда не ушли, и проблема, можно сказать, закрыта.
Но — закрыта ли на самом деле? Потому как сразу же возникает вторая: какую роль играла — а может, и продолжает играть — Екатерина Николаевна, дочь наполеоновского офицера и ближайшая подруга шпионки? Принимая участие в подготовке отчетов, не сообщала ли она своей наперснице нужные ориентиры поиска документов, а то и помогала в их копировании? Если это окажется правдой, такого удара генерал точно не выдержит — застрелится. Вагранов похолодел от одной мысли о подобном исходе: Николая Николаевича он боготворил и готов был в любой момент за него жизнь отдать. Так что вывод отсюда следовал один — оградить генерала даже от тени подозрения. А для этого незаметно последить за Екатериной Николаевной. Конечно, весьма сомнительно, чтобы она сама продолжила заниматься шпионажем, но, как говорится, береженого Бог бережет. Ну, а если за ней все «чисто», тогда, может быть, стоит показать ей бумаги Элизы.
А может, и не стоит.
За такими довольно-таки невеселыми размышлениями Вагранов не заметил, как дошел до усадьбы Черныхов. Благо Васятка помалкивал: малыш подобрал на дороге прутик и, свесившись набок через бортик саночного кузовка, чертил им по пути на снегу замысловатые загогулины. «Эх, сынок, сынок, — оглянувшись на него, подумал Вагранов, — вот вырастешь ты, спросишь, кто твоя мамка, — и что же я тогда отвечу?» Он вздохнул, подтянул санки поближе и, наклонившись, потрепал сына по головке — тот поднял удивленные глаза и радостно заулыбался навстречу отцовской ласке и потянулся, чтобы его взяли «на ручки». Иван Васильевич, конечно же, не удержался, выдернул его из кузовка, прижал к груди и неожиданно почувствовал, как защипало в носу и глазах, и все окружающее расплылось и задрожало, и огромный снежно-солнечный мир — с его изукрашенными резьбой домами, голыми деревьями, белой колокольней ближайшей церкви, ослепительно-синим небом, людьми, лошадьми и собаками на улице — весь, целиком, сжался и уместился в двух каплях, набухших до невероятной величины и сорвавшихся под своей невыносимой тяжестью на кожу Васяткиной шубейки, а с нее — в снег.
Иван Васильевич всхлипнул от неизбывной тоски.
— Папанька, ты плачешь? — Васятка, отстранившись, кулачками в вязаных варежках принялся вытирать отцовские щеки. — Тебе маму жалко?
— Жалко, сынок, жалко. Остались мы с тобой одни. Но — что делать! — ее Боженька забрал. Будем жить без нее.
— Что, плохо, маленький, без мамки? — услышал Вагранов за спиной мягкий женский голос.
Он резко обернулся и поскользнулся на утоптанном снегу. Удержала от падения женская, неожиданно крепкая рука, и он увидел — сначала большие глаза, серьезно и внимательно глядящие из-под «козырька» неплотно повязанного пухового платка, а уже потом — все розовощекое круглое лицо с темными бровями вразлет, яркими чуть припухлыми губами и нежным подбородком, помеченным небольшой коричневой родинкой, придававшей Настене — а это была она — особую прелесть. Овчинная белая шубейка ладно сидела на ее стройной фигуре, и к этой шубейке очень хорошо подходили белые пимики.