Хотя на долю наших героев, которым суждено было теперь впервые познакомиться с произведением, близким нам с юношеских лет, и выпало завидное счастье услышать оперу в исполнении самого автора, все же они находились в совершенно ином, причем гораздо менее благоприятном, чем мы, положении, ибо целостное и непосредственное восприятие этого произведения было для них, в сущности, невозможно, да и оставалось бы невозможным по многим соображениям, даже в том случае, если бы они могли прослушать его полностью, без всяких сокращений. Из восемнадцати законченных и отделанных номеров[18] композитор сыграл, по-видимому, менее половины (в сообщении, положенном в основу данной повести, точно указан лишь последний номер из этого перечня, а именно секстет), к тому же исполнил их, очевидно, большей частью в вольной интерпретации и фортепьянном изложении, подпевая местами там, где ему это представлялось нужным. Что касается жены Моцарта, то известно лишь, что она исполнила две арии. Судя по отзывам современников, у нее был не только сильный, но и приятный голос, а посему мы можем предполагать, что она спела первую арию донны Анны «Теперь все известно, убийцу нашли мы» и одну из двух арий Церлины.
Строго говоря, лишь Евгения и ее жених по своему интеллекту, своим взглядам и вкусам были желанными для маэстро слушателями, причем Евгения в гораздо большей степени, чем барон. Оба они сидели в глубине комнаты; она была настолько захвачена музыкой, что даже во время коротких перерывов, когда все остальные скромно выражали свое одобрение или же невольно выказывали восторженными возгласами глубокую взволнованность, она, неподвижная, как статуя, крайне односложно отвечала на обращенные к ней слова жениха.
После того как Моцарт закончил потрясающим по красоте секстетом, завязалась беседа, в ходе которой он с особым интересом и удовольствием выслушал отдельные замечания барона. Речь шла о финале оперы, а также о намеченном на начало ноября первом представлении ее, и когда кто-то заметил, что некоторые части финала потребуют еще титанического труда, маэстро загадочно улыбнулся, а Констанция сказала, обращаясь к графине, но так, что он не мог этого не услышать: «У него есть еще кое-что in petto,[19] что он держит в тайне даже от меня».
— Душа моя, — возразил Моцарт, — ты выходишь из своей роли, коль скоро заводишь подобный разговор; что, если у меня появится сейчас желание вновь сесть за фортепьяно? И в самом деле, мне просто не терпится.
— Лепорелло! — с живостью воскликнул граф, подзывая слугу. — Вина! Три бутылки Силлери.
— Нет, нет! На сегодня довольно, — мой повелитель не выпьет больше ни капли.
— Пусть пьет на здоровье, и да воздастся каждому по заслугам.
— Бог мой, что же я натворила, — заохала Констанция, бросив взгляд на часы. — Скоро одиннадцать, а нам завтра рано утром надо отправляться в путь, сумеем ли мы?
— Никоим образом не сумеете, драгоценнейшая, положительно никоим!
— Странные бывают иногда стечения обстоятельств, — заметил тут Моцарт. — Что скажет моя Станцль, если узнает, что отрывок, который она сейчас услышит, появился на свет в столь же поздний час и тоже накануне отъезда?
— Неужели? Когда же? Верно, три недели назад, когда ты собирался в Эйзенштадт?
— Правильно! А случилось это так. Я вернулся с обеда у судьи в одиннадцатом часу; ты уже крепко спала, и я хотел, как обещал, тоже поскорее лечь в постель, чтобы утром вовремя встать и не опоздать к отправлению почтовой кареты. Тем временем Файт, по обыкновению, зажег свечи на письменном столе, я машинально надел халат, и мне пришло в голову быстро просмотреть ту часть работы, которую я намеревался выполнить еще в этот вечер. Но вот невезение! Проклятое, совершенно излишнее женское усердие. Ты все убрала, упаковала ноты, — их нужно было взять с собой, так как князь пожелал прослушать сей опус; я искал, ворчал, бранился, — напрасно! Тут взгляд мой упал на запечатанный конверт: письмо от аббата, судя по росчерку, с отвратительной закорючкой на конверте; и я действительно угадал! Он прислал мне после переработки остававшуюся у него часть текста, которую я рассчитывал увидеть не раньше, чем через месяц. Я тотчас же усаживаюсь, с любопытством читаю и прихожу в восторг от того, как хорошо этот старый хрыч сумел понять, что мне нужно. Все стало гораздо проще, лаконичнее и вместе с тем содержательнее. Как сильно выиграли во всех отношениях и сцена на кладбище, и финал, вплоть до гибели героя! (О, замечательный поэт, вторично сумевший подчинить себе небо и преисподнюю, ты не должен остаться без вознаграждения, подумал я.) Обычно мне не свойственно забегать вперед при композиции, как бы соблазнительно сие ни казалось, — это дурная привычка, которая может иметь весьма плачевные последствия. Но бывают и исключения; короче говоря, сцена у конной статуи командора, когда из могилы раздается угроза убитого, резко обрывающая смех ночного гуляки, так что у того волосы на голове шевелятся от страха, сразу же завладела моим воображением. Я взял аккорд и почувствовал, что попал на верный путь, где меня уже поджидает целый легион ужасов, который я должен буду пустить в дело в финале. Сперва получилось адажио: d-moll, только четыре такта; затем вторая фраза из пяти тактов, — и я уже живо представил себе, как необычно зазвучит в театре голос, сопровождаемый мощнейшими духовыми инструментами. Вот послушайте-ка, если только я сумею здесь это передать.
Он тут же погасил свечи в обоих стоявших рядом с ним канделябрах, и среди мертвой тишины, воцарившейся в комнате, прозвучал грозный хорал «Смеяться кончишь ты этой же ночью». Словно бы из далеких звездных миров сквозь синий мрак ночи полились леденящие душу и тело звуки серебряных труб.
«Кто здесь? Отвечай?» — слышится голос Дон-Жуана. И вновь так же монотонно, как и прежде, раздается обращенный к молодому нечестивцу призыв не нарушать покоя мертвецов.
Когда в воздухе замерли последние отзвуки громовых аккордов, Моцарт снова заговорил:
— Тут уж я, разумеется, не мог остановиться. Стоит льду дать трещину в одном только месте у берега, как треск начинается по всему озеру, и слышится даже в самых отдаленных его уголках. Невольно я ухватился за ту же нить и дальше, в сцене ужина у Дон-Жуана, когда донна Эльвира только что удалилась и, следуя приглашению, появляется призрак. Вот послушайте.
Последовал длинный, наводящий ужас диалог, который даже самого хладнокровного слушателя подводит к границам человеческого разумения, а быть может, и заставляет преступить эти границы; мы как бы видим и слышим нечто сверхъестественное, и все наше существо начинает безвольно метаться от одной крайности к другой.
Уже отрешенный от человеческой речи, бессмертный дух усопшего все же снисходит еще раз до разговора. Как зловеще звучит его голос, будто поднимающийся и скатывающийся по ступеням незримой лестницы, когда, вскоре после первого леденящего душу приветствия, мертвец отвергает предложенную ему земную пищу. Он требует немедленного покаяния: мало отмерено призраку времени; а путь его долог, о, как долог! И у кого не замирает сердце и не трепещет душа от восхищения и страха, когда охваченный смятением Дон-Жуан с чудовищным упорством восстает против незыблемых основ мироздания, вступает в борьбу с адскими силами, пытаясь сдержать все возрастающий их натиск, сопротивляется, хитрит и, наконец, погибает, сохраняя все же в каждом движении свое полное превосходство?! При этом испытываешь примерно такое же ощущение, как при грандиозном зрелище разбушевавшейся стихии, при виде пожара, охватившего огромный корабль. Мы невольно как бы начинаем сочувствовать слепой, но величественной силе и, со скрежетом зубовным, разделяем те страдания, которые ей приходится терпеть в ходе ее бурного самоуничтожения.
Композитор кончил. Некоторое время никто не решался первым нарушить молчание.
— Поведайте нам, — заговорила наконец графиня еще прерывающимся от волнения голосом, — поведайте нам, прошу вас, что вы чувствовали в ту ночь, после того как отложили в сторону перо?