А оборотень, тот взвихрился черным дымом… и вдруг его всосало в прорву, точно пылесосом.
И все.
Как будто ничего и не случалось. Небо царило над безмятежным ласковым миром, сосны тихонько шептали наверху про что-то свое, людям неведомое. И люди стояли и смотрели молча.
Только Игоря Артемьева больше не было среди них.
— Ну что… — наконец промолвил кто-то над ухом Палыча, и он медленно, словно воздух стал тягучим, повернулся… напряг память и догадался, что слова эти произнес Федор Матвеевич.
И он кивнул в ответ. И сказал:
— Вот и все.
— Можно идти?.. — осведомился Лев Евгеньевич.
Палыч пожал плечами равнодушно:
— Можно идти, можно не идти.
— В таком случае лучше идти, — вымолвил Огарков. — Пойдемте-ка, в самом деле. По-моему, мы здесь загостились. Достаточно сюрпризов.
Федор Матвеевич только головой качал и приговаривал:
— Ну, дела… ну и дела… — не в силах больше ничего сказать.
— Пойдемте, пойдемте, — настойчивее повторил Огарков.
Пошли. Вскарабкались на вершину холма, где почивал Кузьмич, перевалившись на правый бок и поджав ноги, как младенец в люльке.
Федор Матвеевич так и охнул, увидев его.
— Ох, мать моя! Вот ведь еще чудо-то. Я про него и думать позабыл… Нет, ну надо же, ничего этого пьяницу не берет! Ну почему так?!
— Судьба — странная дама, — назидательно сказал Лев Евгеньевич. — Вы слышали, что говорил наш незадачливый лектор?.. Останавливает она свой взор на ком-то — и шабаш!
— Но почему на этаком-то хлюсте!
— А вот эти пути нам, Федор Матвеевич, неисповедимы… Давайте-ка, друзья, лучше мотать отсюда удочки. Новый мир новым миром, но в своем, старом, я чувствую себя, ей-богу, как-то увереннее.
Обратный путь через сиреневые врата показался короче и бодрее первого пути. Мгновение, и они в бане, и все свое у них с собой, и шкатулка, и книга, и перстень Соломона, и вездесущий Кузьмич тут же приземлился на полке.
— Тьфу ты, шут гороховый! — плюнул с негодованием Логинов.
— Да бросьте вы! — досадливо сморщился Лев Евгеньевич. — Отнеситесь к этому философски… Но, однако, давайте-ка на воздух поскорее!
Он растворил дверь и поспешил на крыльцо.
Палыч, помедля чуток, шагнул следом.
— Хорошо-то как… — блаженно тянул Огарков, усаживаясь на крыльце.
Хорошо, слов нет. Утренний ветерок, утренние облака, сбившиеся на востоке. Тишина. Город спит еще, последние минуты перед пробуждением. Заря уже горит вовсю, и солнце вот-вот покажет ясный лик…
Только тут до Льва Евгеньевича дошло. Он вздрогнул и обомлел.
— Позвольте… — пробормотал он, стараясь верить глазам своим. — Какая заря?.. Какое, к черту, пробуждение?! Который, собственно, час вообще! Вы что-нибудь понимаете, Александр Палыч?
— Да что ж тут не понять. — Палыч уселся рядом. — Теория относительности. Старик Альберт был не дурак, мыслил здраво. Закурим?
— Конечно… — Огарков сообразил, но все же слишком ярким было впечатление. — Да… А кстати, что у вас на часах?
Палыч глянул на циферблат:
— Все как по маслу. Пять часов двадцать восемь минут.
Лев Евгеньевич покивал:
— Логично, логично. Размеры там больше, а события бегут шибче. Логично…
— Давайте помолчим, — тихонько попросил Палыч.
Они молча закурили и молча же сидели, дымили, пока не появился Федор Матвеевич. Сел рядом с Палычем. Кашлянул.
— Слушайте, ребятки… Я, наверное, старый дурак, столько лет прожил, а понимать толком не научился ничего. Объясните мне, ради Бога, что все это было!
Палыч незаметно вздохнул. Объяснять не хотелось. Все только что виденное стояло перед глазами. Но и отказать Федору Матвеевичу он не мог.
— Ну, понимаете, Федор Матвеевич… Он не успел и рта открыть, а я уж знал, какой байкой он нас попотчует. Хотя слушал его я внимательно, даже по возможности старался искать оправдательные моменты в этой речи. И ничего! Ну хоть ты тресни. Все лукавство и обман, от начала до конца, причем искусно замаскированное под истину и добро. И эти дешевые рассуждения о моральных терзаниях, тревожащие тень Достоевского. Я не философ, конечно. Вот Лев Евгеньевич…
— Да и я ведь не философ. — Лев Евгеньевич аккуратно пригасил окурок о землю. — А вот с точки зрения психолога речь его была выстроена вполне грамотно. Все теневые моменты затушеваны, все позитивные — выпячены на первый план. Интонация доверительная, модуляции голоса товарищеские, полуинтимные… Рисунок образа — “парень с нашего двора”. Хороший парень, само собой. Удачный образ вообще, хорошо бьет на понимание и снисходительность, такому легче прощать всякие грешки. Но Александра Павловича не проведешь!..
Александр Павлович презрительно сплюнул на дорожку.
— То-то и оно, что затушевано. За дураков нас держал, что ли? Его, видишь ли, он хотел воспеть, Ему дать отчет… А сам — на одного ему плевать, на другого плевать! Кстати, заметьте, что про Жорку, журналиста этого, .и словом не обмолвился. Затушевал! А ведь они угробили его. А киллеров этих он просто смахнул, как мусор. Туда им и дорога, правда, но ведь сам факт!.. Но нас он, видишь ли, оберегал, следил за нами… Оберегал, да. Зачем? Да затем, что только так, через кого-то он мог вновь по-ласть сюда. Мы или Смолянинов — какая разница! А самому ему сюда попасть — шиш! Будя, решили, напопа-дался. Ну а он вновь за свое. Какая цель?.. Да цель простая, проще некуда. Власть! Власть надо всем. Всех подчинить, втоптать и воцариться самому. Чуть-чуть не дотянул он до того, будучи Симоном… и на этот раз действовал осторожнее. И в этот раз почти достиг своей мечты вонючей, но… и если бы не Игорь.
— Да, Игорь… — Федор Матвеевич вздохнул. — Слушай, Саша. — Он почесал в затылке. — А предположим, мы бы клюнули на удочку. Согласились бы на его слова! Хотим, мол, владеть миром вместе с вами. Что бы тогда?
— А-а! Вот только того ему и надо было! Наше согласие — последний ключ, после которого: “Сезам, откройся”. Лишь бы мы сказали “да” — и вмиг все эти монстры высвободились бы. Он не мог освободить, не мог вновь завладеть ими без согласия тех, кто первыми вошел сюда. Понимаешь? И согласись мы — все! Он — хозяин мира. И, конечно, тут же схрумкал бы всех нас, выплюнул и забыл. У него стало бы много новых забот. Утверждать власть! Геката, мать твою! Богиня мрака!.. А сам он, не иначе, — бог сумерек…
— Саша… — Федор Матвеевич оглядел соседа с изумлением. — Но как ты успел все это понять?!
— Ну, уж такой дар послал Господь — понимать. Но это все пустяки, Федор Матвеевич! Я ведь самого главного-то понять не успел! Ну, скажем, отказались бы мы этак гордо, стали в позу, засверкали глазенками — что дальше?.. А то, что ему это было по большому счету до лампочки. Не согласились? Ну и хрен с ними! Не много потерял бы. Просто времени немного потерял. Пошукал средь людишек — долго бы искать не пришлось. Нашелся бы желающий. Ну и результат тот же: монстры его, а желающему повластвовать — башку долой, и все дело. А я, дурак, этого тогда понять не успел, только потом, когда уже вернулись, уже из бани на крыльцо я вышел — и дошло! А Игорь — он там это понял. Понимаете?! То есть думал-то он еще раньше — я же вижу, задумчивый он какой-то сделался, негромкий. Видать, грузил себя морально. Как-то он заговорил со мной об этом, но я отмахнулся. И он умолк. Замкнулся. А сам, видать, все думал. И ход мыслей, как я понимаю, был таков: согрешили, мол, мы в чем-то, и повис на нас этот грех, тянется за нами черным туманом и смерть сеет… Вот, кстати, Васькина бабка-то и орала да ручонками сучила — она этот туман мигом просекла. Ну а дальше Игорек наш, похоже, так и рассуждал: если не снять грех, все будет сеяться смерть вокруг нас. И должен прийти миг, когда должно станет искупить его. И, слова никому не говоря, про себя решил: как придет этот миг, так и искуплю. И искупил! Собою. А я-то, дурак!.. Вот только теперь дошло.
И Палыч горько покачал головой, вздохнул.
— Дай сигарету, Лев Евгеньевич, еще закурю. Лев Евгеньевич кивнул, достал свое “Мальборо”. Федор Матвеевич тоже вытащил пачку “Астры”.