— Покажите в действии, — велел генерал Михайлов, отойдя на несколько шагов.

Я выхватил шашку, отсалютовал ей генералу, убрал в ножны. Выхватив револьвер, я вспомнил правила техники безопасности из прошлой жизни и направил его стволом в потолок, после чего снова убрал в кобуру.

— И правда, удобно, — признал генерал-поручик. — И выглядит неплохо, вполне по-военному. Садитесь, подпоручик.

Усаживаясь, я обратил внимание, что на столе у генерала лежит мой рапорт, где я как раз и представлял свое изобретение и просил до рассмотрения вопроса о его принятии в армии дозволить пользоваться этим ремнем мне лично, в связи с обстоятельствами, возникшими вследствие моего ранения. Генерал размашистым почерком написал на первом листе рапорта резолюцию и показал мне.

«Подпоручику Левскому носить изобретенный им ремень дозволяю. Вопрос о введении ремня в армии передать на рассмотрение Военной палаты.

Начальник Усть-Невского городового войска генерал-поручик Михайлов»

Убедившись, что я резолюцию прочитал, его превосходительство украсил ее столь же размашистой подписью и поставил сегодняшнее число — 4-е апреля месяца года от Р.Х. 1824-го.

Что за необходимость возникла у меня в этом замечательном предмете амуниции? Вообще, рапорт я подал даже раньше, чем мне это понадобилось — не иначе, предвидение подсуетилось. Потому что уже вскоре за мной прислал старший губной пристав Поморцев, и к нему я ехал не в лучшем настроении — то же самое предвидение подсказывало, что пусть Афанасий Петрович угостит меня и хорошими, и плохими новостями, плохие будут посильнее. Не обмануло…

— Ущучили вы Бессонова, Алексей Филиппович, ущучили! — Поморцев с довольным видом выложил на стол несколько листов бумаги. — Вот, не откажите в любезности прочесть!

В любезности я Поморцеву не отказал, и не зря. Та самая белошвейка Гришина показывала, что уже говорила все господину приставу, но повторит еще раз: да, Сергей Парамонович провел у нее весь день двадцать девятого декабря двадцатого года да всю следующую ночь, но велел ей говорить, что был у нее и следующим днем. Господин пристав ее тогда на неправде поймал, лгать государеву человеку дальше она побоялась, да всю правду и сказала, и сейчас то же самое повторит. Ну да. А том допросном листе, где я углядел подделку, говорилось, что Бессонов был у нее до вечера тридцатого декабря, на чем и основывалась пропажа у следствия дальнейшего интереса к его персоне. Как пишут в учебниках по математике, что и требовалось доказать.

Следующая бумага, которую положил передо мной Поморцев, была составлена в городском учебном правлении и сообщала, что Сергей Парамонович Бессонов окончил в году от Рождества Христова одна тысяча восемьсот девятом Третью Усть-Невскую мужскую гимназию и при выпускном испытании показал третий разряд одаренности. Разряд, конечно, не сильно высокий, но для опережающего развития какого-то одного проявления одаренности вполне хватит…

— Только тут, Алексей Филиппович, такое дело… — настроение Поморцева как-то очень уж резко поменялось. Он виновато спрятал глаза, на какое-то время умолк и, вздохнув, продолжил: — пропал Бессонов.

— Как пропал? — не сразу сообразив, что к чему, спросил я.

— Да вот так и пропал. Дома его нет, прислуга говорит, уж четвертые сутки не появляется. У приятелей, нам известных, тоже его нет и к ним он не заходил. Две девки, коих Бессонов содержит, опять-таки утверждают, что за эти дни его не видели. То есть, ежели все они не врут, а они, судя по всему, не врут, что-то он почуял и затаился. Мне Семен Андреевич передавал ваши слова, что у Бессонова чутье, вот я и посчитал необходимым вас известить. Вам бы, Алексей Филиппович, надо сейчас осторожнее быть, из дома выходить пореже. Кто его знает, что он там замыслит — маньяк же…

Так, значит, Поморцев уже уверен, что Бессонов и есть маньяк. Да, интересно будет посмотреть на выражение лица старшего губного пристава, когда он узнает, что никакого маньяка нет вообще! Впрочем, никто, кроме некоего подпоручика Левского, об этом пока не знает, стало быть, и Поморцев сможет узнать только от меня. А для этого мне надо быть живым и не менее здоровым, нежели сейчас. Поэтому просьбу Афанасия Петровича быть осторожнее я, пожалуй, во внимание приму. В той, конечно, мере, в какой она не будет мешать мне заниматься другими своими делами.

Не скажу, правда, что дел этих было много. Собственно, таких, чтобы выходить на улицу, вообще только одно — пришла пора оформлять бумаги на выход в отставку. Да уж, год только с небольшим прослужил я в армии, а сколько всего со мной произошло! На войне побывал, успел и погеройствовать в меру, и ранение получить, а уж история с убийством купца Маркидонова да чередой убийств, которую пока связывают с маньяком, это ж вообще… Но что касается тех убийств, истории с ними скоро конец. Вот изловят губные Бессонова, и придет время рассказать им, что там было к чему. Лахвостеву я уже рассказал, так, в самых обших чертах. Меня, откровенно говоря, удивило, что Семен Андреевич не стал выспрашивать подробности, но он тут же и объяснил такое свое нелюбопытство.

— Вы же, Алексей Филиппович, будете писать подробный отчет, и, как вы понимаете, я его тоже прочту. А перед тем нужно будет довести итоги расследования до городского военного и губного начальства. Мы с вами ни тем, ни другим не подчинены и докладывать им, строго-то говоря, не обязаны, но оставлять их в неведении было бы непорядочно. Чтобы вам не писать все это дважды, я соберу всех заинтересованных лиц вместе, и вы им все в подробностях и поведаете. Я, как вы понимаете, тоже там буду присутствовать, и все от вас же и услышу, — возразить против столь стройного плана действий было нечего, да и не хотелось совершенно.

Но это все дело ближайшего будущего. Да и отставка моя тоже последует не сегодня и не завтра. Майор Лахвостев, как мой непосредственный командир, мне представление на оставление службы, конечно, подпишет, но окончательно уволить меня могут только приказом по полку, в котором я числюсь. А поскольку полк расположен в Москве, то только там такое и произойдет. Но вот врачебное заключение, на основании которого меня и уволят от службы, получить надо здесь, в госпитале. И потому я в один прекрасный день затянул шинель новым ремнем да и вышел из дому.

— О, здравствуйте, Алексей Филиппович, здравствуйте! — обрадовался мне штаб-лекарь Труханов. — Как ваша нога?

— Вашими стараниями, Федор Антонович, все хорошо, — бодро ответил я. — Хромаю помаленьку, не без того, но в общем и целом не так страшно, как оно, видимо, могло бы быть.

— Ну, вы что угодно говорить можете, получается у вас складно, но я все равно должен посмотреть, — на мой бодрый тон Труханов не купился. В общем, сказать, что все у меня с ногой хорошо, было, конечно, нельзя, но и сказать, что все плохо, было бы неправдой. Болеть нога не болела, так, ныла иной раз, да почему-то все время хотелось с ней поаккуратнее — наступать не сильно, поднимать не особо высоко, сгибать поменьше и так далее.

Штаб-лекарь велел мне раздеться до исподней рубахи, внимательно осмотрел ногу, заставил меня ходить взад-вперед, хорошо, трость при этом не отобрал. Затем он усадил меня на стол, сам присел на низкий табурет и осторожно ощупал раненое бедро, прислушиваясь при этом к чему-то, чего я не слышал вообще.

Приказав мне присесть на корточки и встать, Труханов убедился в том, что присесть-то я могу и сам, а вот встать — только опираясь на трость. А вот то, что одеться, намотать портянки и натянуть сапоги у меня получается без посторонней помощи, Федору Антоновичу понравилось — очень уж одобрительно он хмыкнул, когда я все это проделал.

— Раз в три-четыре дня приседайте. Как только сможете встать сами, без опоры — повторите на следующий день. Сможете встать сами три дня подряд — привыкайте и ходить без трости. Не сможете — отдохните и снова приседайте раз в три-четыре дня. Но прихрамывать будете еще очень долго, может быть, и всегда, — заключил штаб-лекарь. — Представление на увольнение от службы вам сейчас нужно?