Я увидел океан. Он набегал вялой рябью к ногам моим. Он был серый и безбурный. Легкий снег нехотя покачивался, тихо кружил в безветрии, исчезал в черной воде. Это было лето севера. Мне сделалось легко и радостно, раз бывает такое лето. Мне делалось все радостней, и радостней, и я уговаривал себя не торопиться так в своем восторге, потому что душа могла не вынести и разбиться вдребезги.
Ведь я видел видел видел неизбывный жемчужно-серый свет. Текучий, везде он стоял, кругом, уж никогда я не оторвусь от него, от перламутров-переливов. Милый! Всего меня он купал. Купал-утешал. Только я не понимал, где я сам нахожусь, в каком месте этого счастья? Тех вон камней в бледном лишайнике (отчего я все гляжу и гляжу на них? на ложбинку под большим камнем, достаточно глубокую и сухую, туда не достанут брызги океана?), или же был я в самой дали, где вода совсем засыпает, забывает себя — сливается, обессилев, с небом? Или я был в глубинах, свинцовых глубинах водной тьмы и волокся животом по колючему дну, влекся донным течением? Был я и был. И зачем узнавать — где? Потянусь я сладко, истомно, всеми косточками — сквозными дудочками. Радость тихого света моего везде, кругом! Но что-то жаловалось, далеко-далеко, в той горькой обиде, которую не слушают сильные, отмахиваются, мол, отстань, хватит нюнить! Аж за краем души оно ныло, тянуло свою жалобу, и оно хотело отвлечь меня от моей радости, и меня это беспокоило. Да ну! оно так далеко, оно робкое и без сил совсем, ну и пусть себе ноет!
Вот на холме показались две смутные фигурки. Ага! — я рванулся было к ним, но тут же догадался, что должен ждать их здесь.
Я был здесь, в прохладной влаге, соленых брызгах и пустом просторе.
Стало мне необычайно торжественно, когда я подумал: «Вот, живой я». (А то, что ныло, там, далеко — так даже лучше: оно, как синяк, побаливало — значит, я еще жив!) И я подивился торжеству своему.
А двое с холма спустились на берег, и я увидел, что это оленьевые люди, подростки. Девочка одной рукой прижимает к себе младенца, туго запеленутого в тряпки, а другой цепко держится за мальчика. Дети были одеты в рванину какую-то: в драные телогрейки. Мальчик был в солдатских разбитых ботинках, а девочка в резиновых сапогах прямо на голые ноги. Но на девочке под телогрейкой я заметил узорно вышитую тужурку из оленьей шкуры. Потому что младенца она так прижимала, что полы телогрейки разъехались и стала видна нарядная тужурка. «Ну как же, все хорошо складывается! — возликовал я. — Ведь младенец хоть и завернут в рванину, но ему несомненно было тепло. Несомненно! Очень! Рванины много намотано. Толсто! Уютно ему покачиваться на руках! А тужурка красива как! Хорошо это!»
Лица у них были белые (а я думал, что северные народы смуглые, нет, белые, как молоко), а волосы черные и блестящие, как ночное озеро, и узкие глаза их плавно изогнуты были, и крошечные у обоих, выпуклые, как ягода, рты. Да, это были не дети, это были муж, жена и первенец их. И он был девочкой, только я не понял — восьми ли, десяти ли недель? — он глубоко спал.
Эти детские, нерусские люди шли медленно, они, наверное, гуляли после работы со своей первой дочкой. Они тихо переговаривались и немного хмурились: чуть-чуть спорили, просто чтоб не оробеть. Ведь кроме океана, холодных камней в летних лишаях мха и ленивого редкого снега, в их мире ничего не было. Они разговаривали, только чтоб слышались их голоса. Я ужасно боялся, что они подойдут к самой воде. Хотя нужно мне было именно это. Только этого я и ждал, томясь. Но они шли так медленно, но я ужасался — к воде, она без сил набегала на берег, тихо шипела. Я понимал, что если вот так они будут идти и никогда не остановятся, то смерти не станет. Простота бессмертия ужаснула меня. Поразился я, что же раньше никто из людей не догадался: если постоянно двигаться, ходить, говорить, идти, то никогда не умрешь. Мертвое ведь не двигается. Я понял, что должен запомнить эту тайну и всем рассказать ее.
Они подошли к самой воде, мужчина взял у жены ребенка. Она затрясла головой и отняла ребенка себе. Она прижала его к груди и указала мужу на океан — мол, отвлекись, остудись-ка! Они говорили, но я не понимал их слов! Взлеты интонаций тревожили меня. Я разглядел летучий шрамик на лбу женщины. Брови ее подрагивали, она сердилась, сильно ругала мужа. Я не удержался и погладил щеку спорщицы. Она досадливо смахнула мое касание, решила, что брызги ей попали от волны, но даже не глянула туда, откуда брызги, хотя бы мельком, ну хоть вскользь. Неумолчно споря на своем языке, они жадно глядели в глаза друг другу. Вода набежала сильнее, намочила им ноги, они отошли, но не смогли оторваться друг от друга.
Я не понимал ни единого слова! Я не мог ничего угадать! Но тут муж сказал что-то такое, отчего жена его разинула рот и замерла, пораженная. Тогда он беспрепятственно взял у нее младенца и отбежал подальше, положил его у камней, у зеленого мха, куда вода уж точно не могла достать, а лишь подбегала близко и шипела. И пока он бежал от камней обратно, она недоверчиво оглядывала и камни, и мхи на них, и саму ложбинку, достаточно глубокую и сухую и ровно такую, что уместился младенец, туго спеленутая дочка. А когда муж подбежал к ней, она уже смотрела только на него, на его лицо, морща лоб, глуповато раскрыв рот, смотрела жадно, будто бы в лице его и была отгадка ее изумлению, а не в камнях миллионолетних, не в бледных лишаях скупого лета, не в просторах студеных, родимых, по которым на цыпочках ходят, пугливо озираясь, замирая, вслушиваясь — можно жить? нет? Нет, нигде не было отгадки, а в лице мужчины — мужа, была отгадка. Он говорил, а она жадно слушала, я видел, что у нее замерзли голые ноги в резиновых сапогах.
Как будто бы они не могли насмотреться друг на друга и для этого затеяли длинный спор на краю океана.
Вдруг я догадался: если сейчас я встану рядом с ними и они наконец увидят меня, догадаются, что я здесь, то они окажутся по грудь мне, как раз до солнечного сплетения. Они смогут уткнуться лицами в грудь мне, если захотят, если очень устали, и я увижу их затылки, и мы сможем постоять с минуту так на краю.
В тот же миг они резко обернулись и глянули мне прямо в глаза: не видя меня, они безошибочно, как стрелки, глянули в глаза, попали в зрачки мои взглядами, и в тот же миг их непонятные лица озарились таким восторгом и счастьем, что я сам чуть не задохнулся от восторга и счастья. «Ну да! да!» — метнулся я к ним, но поздно — взгляд их уже прошел сквозь меня, уже рассеялся, уже, сонный, в океане бродил. Спать они хотели, вот что! Непонятные, нерусские, младшие. Я не знал, как вернуть их себе, я продолжал их видеть, но я расстался с ними. Я хотел им сказать, что надо еще побыть так, как мы только что были. Но я забыл, как говорить, да и не было меня нигде. Только кровь моя стучала где-то.
Вдруг они взялись за руки и пошли к самой воде. Они подошли так близко, что замочили свои лохмотья, и те, отяжелев, облепили им ноги. Но они не посмотрели даже. Они, наоборот, взяли и вошли еще глубже. Они медленно входили все глубже в воду, боязливо нащупывая дно, муж крепко держал руку жены, лица их были ждущими и немного глуповатыми от напряжения. Они осторожно вошли по грудь, и жена поскользнулась, и муж испуганно схватил ее за плечо, помог выпрямиться, не упасть лицом, не нахлебаться, потом они вошли по плечи, и я смотрел на них, больше никто, никто не знал их языка, кроме них самих! Хотя они молчали уже давно, но звуки их голосов все равно носились, звуки языка небывалого, малого, ненужного, и вот их, ослабелых, захлестнуло водой совсем. Но снова они показались, вытаращив глаза, судорожно вдыхая, и потом скрылись под водой их затылки. Я видел, что под водой они сделали пару шагов, а потом медленно повалились вперед, и донное течение поволокло их в глубину, и я следил за ними, пока мог, пока руки их не разнялись, и течением их отнесло друг от друга, но я знал, что все равно вперед и вглубь. Обоих. И океан вновь стал серым и безбрежным, и снег медленно падал в него. Тогда я метнулся на берег и наклонился над младенцем, хотел узнать, проснулся он уже? И правда, девочка проснулась как раз в тот миг, когда я наклонился над нею. В теплых своих тряпках лежала, туго спеленатая, и спокойно, изучающе смотрела вверх. Оттуда снег иногда падал ей на личико, стекал каплями. Она еще не захныкала, потому что была еще непроснувшаяся, заспанная, и ей было тепло, и снег щекотал ей толстенькое личико.