Я захотел повидаться с нею, как только что с ее маленькими родителями.

Я захотел, чтоб ее глазки вошли, зоркие, в мои и рассмеялись бы. Я наклонялся над нею все ниже и ниже, пока не ощутил слабое тепло туго запеленатого тельца. И мне сделалось жутко и невозможно тоскливо: ребенок смотрел сквозь меня, безмятежно вверх, в небо с простыми снежинками. Он важно, медленно разглядывал эту бездну, опрокинутую над ним. Узкоглазый чуркистанчик, никто никогда не научит его говорить на родном языке. Вырастет немым.

Я стал ловить девочкин взгляд, хотя никто в мире еще не поймал взгляда младенца, но я очень старался, я понимал, что эта безграничная ласка младенческого взгляда — к миру вообще, жемчужно-серому безбрежному миру; он не различает еще отдельностей, только смутные тени света, волны тепла, к тому же я не знал, где я сам, кровь моя гудела, было уже больно от этого… но если девочка уловит зрачки мои, то мы увидимся наконец!

Бровки ее слегка дрогнули, съехались к переносице, она нахмурилась, надула щеки, завозилась, закряхтела… кровь моя пеленой встала перед глазами моими, но я не смел даже сморгнуть… девочка напряглась и совсем разозлилась на тугие тряпки, как богатырша, уперлась в них локтями, выгнулась, занюнила теплым баском. Окончательно проснувшись, она заморгала — еще чуть-чуть и мы встретимся!

Но меня ударили прямо в лицо, и я весь разлетелся вдребезги, и я закричал, умирая, в ярости и бессилии, осколками разлетелся я, и крик мой, и кровь моя — все вдребезги! Но океан навалился и раздавил меня, трудолюбиво смолол, растворил, известняковой крупинкой в пластах поддонья осел я, не стало меня.

Я увидел, что мой попугай подлетел ко мне и до крови ущипнул мою губу. Я махнул, чтоб схватить его, но он вспорхнул на люстру, заплясал, стрекоча и кланяясь, перебирая зябкими ножонками, посвистывал, поглядывал, покусывал под мышками, а я смотрел и сосал свою кровенящую губу.

— Чика, — позвал я.

Он чирикнул в ответ. Я услышал шум воды и мгновенно вспомнил про Диму. Я захотел пойти к нему, но он уже сам шел сюда.

Дима вошел в моем халате и босиком. Ноги его распухли, побагровели по самые щиколотки, но он даже не хромал. Он нес в ладони черный, раскисший пряник. Он подошел и положил это на стол. Смыленный пряник лежал, вздрагивал, немного пузырился.

— Нужно, чтоб высох, — сказал Дима.

Глазурные буквы МОСКВА были холодны и недвижны. Только чуть-чуть оплавились.

Я заметил, что Дима так и не вымылся. На груди его, там, где разъехался халат, виднелись липкие потеки пряничной глазури.

— Сейчас поедем, — сказал Дима.

— Нас не пустит баба-сторожиха. Сам знаешь, у них в подъездах бабы, ковры… — заволновался я. — Зеркала, пальмы…

— Прям там, — сказал Дима.

И я мгновенно успокоился. Я понимал, что главное — это проникнуть к ней, а там Дима мигнет мне и я схвачу ее за голову. А Дима станет тыкать-тыкать черными пальцами ей в лицо, пока не разожмет ей зубы, и тогда мы засунем ей в рот пряник. И мы будем держать ее, пока она его не съест в ужасе.

— Ты одет, как козел, — сказал Дима.

— Ты забрал мои лучшие брюки! — возразил я.

— С тобой все же позорно идти. — Дима колебался.

— Но Господи Боже мой! — волновался я. — Я-то ведь буду у тебя за спиной, так себе, приблудный, для компании.

— Ну хорошо. — Дима согласился скрепя сердце. — Только не высовывайся!

— Да куда уж! — замахал я. — Я же сказал, одним глазком.

Дима вдруг ударил меня. Не рассчитал и ударил сильно — я чуть не покатился по эскалатору. Дима сам испугался и объяснил:

— Ты башкой крутишь, как немосквич. Ты едь спокойно. Че ты, первый раз в метро?

А я в самом деле тревожился, словно в первый раз. Не нравилось мне, что мы под землей.

На выходе бабка схватила меня цепкой ручонкой. Но ведь сейчас в Москве много бабок развелось. Они прямо нахлынули. И дедки. И дети. И собаки. Все они худые и грязные. Смертельно напуганные.

— Купите грибы, — сказала мне бабка. Она потрясла связками сухих черных грибов. Дима влез, хотя предложили мне. Он стал щупать, пробовать на зубок, подносить к самим глазам.

— Но откуда грибы? — я поразился. — Зима же!

— Было лето! Было! — бабка затрясла головой, затопала. — Тогда было лето, не сейчас! — и она махала рукой за спину себе, туда, где бились двери на выходе. Оттуда тянуло сыростью.

И я опять растревожился, я стал озираться зачем-то, а бабка все держала меня ручонкой, цепко завертев в кулачок край моего рукава.

Дима крикнул:

— Почем?!

— Было, было лето! — настаивала бабка, наступала мне на ноги.

— Они сухие! Были бы свежие! — кричал Дима.

А я добавил:

— Они черные.

— Черные, — бабка кивнула. — А ты хочешь свежих?

— А то нет?! — крикнул Дима. — На черта нам черные-то?

Бабка закивала. Она сказала мне:

— Тогда крови купи.

Я понимал, что если мы призадержимся, то дурость завертится окончательно, что дальше нельзя объясняться, иначе мы запутаемся друг в друге совсем, увязнем, не разойдемся никогда.

— Какой крови? — оживился Дима. — Я люблю жареную кровь. Я ел на бойне! Сковородками!

— Кровь грибов, — сказала бабка. — Кровь грибов.

— Кровь грибов — вода! — догадался я. — А что же еще? Вода — кровь грибов.

Бабка потрясла связки грибов.

— В сухих крови нет, — сказала она и достала баночку. — Здесь вся кровь собрана. Поглядите, если хотите, — свежайшая кровь грибов.

В баночке была не вода, желтоватая жидкость, да, она плавилась, шевелилась, изнывая, словно в ней скрывался моллюск.

— Чайный гриб? — отгадывал я. — Или кто-то живет? Новенький? Посланец будущего? Неведома зверушка? Привет из глубокой тайги?

Бабка со всем соглашалась, сама интересовалась, вглядывалась в баночку.

— Да где вы это взяли? — спросил я. — Вы сами не знаете, кто это! Вы бабушка-бомжиха? Вы это нашли и понесли продавать? Чтоб на булочку себе насобирать?

— Дай-ка! — крикнул Дима. Он оттолкнул нас и, облапив баночку, стал ее трясти и разглядывать на свет.

А мы с бабкой стояли, держась друг за дружку, переминались с ноги на ногу и робко улыбались друг другу. Она помаргивала, шмыгала носом, она была крошечная, как воробей. Я держал ее ручонку, легонькую, как осенний лист, бабка позабыла обо мне, стала потихоньку напевать. Я подумал, что все-таки мы одни такие во всем мире — русские. Нет других таких. Даже и после смерти мы умудряемся сходить с ума.

— Ну? — спросил я через плечо. — Что там, Дима?

— А я знаю? — крикнул Дима. — Я тебе профессор?

Я повернулся, чтоб взять баночку, и выпустил бабкину ладошку. Выскользнула она, а когда я спохватился — не было ее нигде… песенка смутная таяла, и все. Тогда я взял баночку.

— Очень много сумасшедших, — сказал я Диме. — Москва переполнена. Поэтому я баночку эту выброшу от греха.

— Мне плевать, — буркнул Дима.

Я пошел к урне, и над самой урной банка выскользнула у меня и разбилась, ударившись о дно урны. Маслянистая брызга упала мне на руку, я тут же ее вытер о куртку.

Обратно к Диме я никак не мог пробиться. Толпа повалила с эскалатора. Они все так спешили. Господи Боже мой! А на той стороне стоял чернолицый — на мою долю. Схлынула толпа, а я остался. Я подошел к Диме.

— Про эту бабку я понял, — сказал я Диме. — Она из каких-то глубин нашей жизни. Сколько над нами наставлено опытов, да и просто, без опытов, — мы же отпетые в мире. А сейчас все это вылезло. Может, она из Чернобыля прибрела.

— Какая еще бабка? — удивился Дима. — Че мы вообще стоим-то?

— Ну тогда идем, — сказал я.

— Идем, — сказал Дима. — В пивняк.

— Как в пивняк? — я прямо подпрыгнул. — А к ней-то! К любви-то!

— Ты же сам говорил, что нас не пустят! — крикнул Дима.

Но нас пустили.

Дима наврал, что мы рассыльные из министерства. Я молился, чтоб пожилой женщины не было дома и мне не пришлось бы держать ее за голову, цепляться с ужасом за оползающий парик. Тоска накатывала, но так, как будто не на меня, а где-то рядом, а я только знал о ней, тяжелой тоске.