Сказал и удивился. Другому бы вовек не раскрылся, а этому, своему удачливому сопернику, готов распахнуть нутро, словно бы любой другой – такой же слабый и сложный, а Роман – бесстрастный, хотя и мощный механизм, или, на худой конец, врач или банщик, перед которыми раздеваться не зазорно.
– Раньше про таких говорили, – сказал Роман медленно, – не от мира сего…
– Да-да, – согласился Всеволод торопливо, – мне только в этом мире тоскливо…
– А в прошлом?
– Не был, не знаю.
– Врешь, – отрезал Роман убежденно. – Бываешь… Многие теперь там бывают. Даже я бываю, только мне там… неуютно.
– Бываю, – согласился Всеволод неохотно, – но мне уютно. Очень. А ты… Зачем?
– Чтобы убедиться, что я прав, – ответил Роман сухо. – Что правда на стороне нынешнего образа жизни.
Он быстро прошелся вдоль пульта, нажимая кнопки, провел пальцами по клавишам. Цветовая гамма чуть изменилась, на экранах ломаные линии помчались чуть быстрее.
– Нынешнего ли? – усомнился Всеволод тихо.
– Медиевист, – сказал Роман с апломбом, словно припечатал. – Бегство от действительности… Поэтизация прошлого… Все понятно.
– Тебе всегда все понятно!
– В твоем случае понятно. Типичнейший гуманитарий, слабый. Мелочи таких не интересуют, прозой жизни брезгуете. Самое малое, за что беретесь, – это судьбы цивилизации… Болтуны.
– Ну-ну.
Роман резко повернулся, двигаясь, как в испанском танце. Глаза его полыхнули черным огнем, он выбросил вперед узкую кисть, будто намеревался пробить Всеволоду грудь.
– Слушай! А хочешь в свое любимое прошлое попасть на самом деле? Не в грезах, а наяву?
– Я? Как? – удивился Всеволод.
– Неважно. Ты же не спрашиваешь, как делали пуговицы на твою рубашку. Переброшу на сотню-другую лет назад, живи и радуйся исконному-посконному…
Всеволод наконец понял, что Роман не шутит. Скорее эти мощные ЭВМ начнут шутить, чем Роман. Волна жара накатила, ударила в лицо, потом сердце разом сжало в ледяных тисках, оно обреченно трепыхнулось от боли и замерло, словно уже расставалось с жизнью.
– Это же невозможно, – выдавил он наконец.
– Дорогой мой, не обо всем тут же сообщается газетчикам. Еще не знаем, к чему может привести, потому идет серия экспериментов. Но тебя одного перебросить могу, это ткань пространства-времени не нарушит… Скажи просто, что трусишь. Такие вы все, размагниченные…
Всеволод напряг ноги, удерживая дрожь.
– Нет, – сказал он наперекор себе, – не трушу.
– Не трусишь?
– Нет. Во всяком случае, готов.
– Тогда стань вон на ту плиту. Рискнешь?
За низенькой металлической оградой морозила воздух отполированная глыба металла, многотонная, выкованная полумесяцем, странно живая в мертвом зале машин. От нее пахло энергией, словно она и была ею, только для обыденности принявшая личину металла.
Роман смотрел серьезно. Всеволод вдруг подумал, что тому удобно избавиться от соперника: пусть слабого и неприспособленного, но все же в чем-то опасного – не зря же Лена три года держалась только с ним, хотя суперменов вроде Романа навалом всюду.
Лицо Романа вдруг расплылось, и все в зале расплылось, а взамен полыхнуло мягким солнцем, что приняло облик белокаменного терема, милого балюстрадами, лепными василисками и полканами, луковицами башенок, изогнутыми сводами, кружальными арками… Он сверкал, как драгоценная игрушка, вырезанная из белейшего мрамора. То был все тот же дворец, усадьба – как ни назови, а ко всему за высокой балюстрадой мелькнуло длинное серебристое платье…
Он сказал с решимостью:
– Я готов.
Роман смотрел остро, лицо закаменело.
– Не передумаешь? Наш мир, признаю – не мед, но получше той жути, что была раньше! А мы – солдаты своего мира. Работяги.
– Я готов, – повторил Всеволод нетерпеливо. Его вдруг охватил страх, что, пока медлит, женщина в серебристом платье уедет, исчезнет, ее увезут под венец…
– Ты идеализируешь прошлое, – сказал Роман нервно. – Поэтизируешь! Там было хуже. Гораздо хуже, чем тебе кажется.
– Во всем ли? – спросил Всеволод саркастически. Странно, чем больше терял уверенность этот не знающий сомнений технарь, тем больше обретал ее он сам.
– Не во всем, – сказал Роман убеждающе. Лицо его побелело, лоб заблестел, даже на верхней губе повисли капли пота. – Наш мир неустроенный, жестокий, но даже и такой он лучше любой из старых эпох!
– Скажи еще, что он – наш.
– Погоди, – выкрикнул Роман. – Разве не видишь, что мы строим? Многое не упорядочено, но это сейчас. Будет лучше. В двухтысячном ли, как почему-то надеются многие, или, скорее всего, намного позже, но светлый мир наступит! Но на него нужно работать, вкалывать! А ты… Эх! Но даже и такой наш мир в тысячи раз лучше любого из старых!
– Не теряй времени, – бросил Всеволод зло.
Он перешагнул оградку, пружинисто вспрыгнул на металл. Многотонная глыба просела под ним – так показалось, приняла согласно, словно застоявшийся конь, наконец-то почуявший хозяина.
Роман медлил, взопревший, потерявший лоск. Дышал тяжело, будто долго догонял автобус, руки его дергались, пальцы дрожали.
– Ну же! – выкрикнул Всеволод отчаянно. – Ты же понимаешь…
Он не знал, что собирался сказать, но, странное дело, это развернуло Романа к пульту, бросило его руки на клавиши, тумблеры, разноцветье верньеров.
Всеволод ощутил дрожь в железе, будто стальная махина заробела перед прорывом пространства-времени, и этот страх металла придал силы ему, жидкому телом, но несокрушимому страстями, и потому чудовищная энергия, что уже раздирала материю вокруг его тела, завертывала пространство в узел, привиделась выплеснутой из собственной груди.
Затем коротко и страшно воздух рвануло ядовито-плазменным светом.
Ласковые великаньи пальцы приняли его, качнули мягко, а он, ошалелый от наплыва пряного запаха медовых трав, теплого, как парное молоко, воздуха, очутился в душистой траве, где невидимые крохотные музыканты стрекотали, пиликали трогательные песенки. Он всхлипывал, дрожал в счастливой истерике, унимал часто бухающее сердце, что норовило разворотить ребра и поскорее сигануть в добрый ласковый мир, в существование которого иной раз – надо признаться! – не верилось.
Усадьба, дворец, терем ли? Это белокаменное великолепие возвышалось прямо перед ним в двух-трех десятках шагов! Сердце чуть не взорвалось, обезумев: усадьба как две капли воды та, что видел в телепередаче! А с боков полукругом охватывают двор срубленные из толстых бревен сараи, конюшни, амбары. На дворе под самой балюстрадой зарылась четырьмя крепкими ножками в землю широкая скамья, вся красно-коричневая – из драгоценного красного дуба, по-видимому.
Еще он успел обнаружить, что одет в длинную рубаху из грубого полотна, а ноги вообще босые, исколотые и перемазанные жирной черной землей, но тут вдруг в спину садануло как тараном, хрястнули позвонки.
Задыхаясь от боли, он сделал несколько быстрых шагов, поскользнулся в навозной жиже, упал навзничь, распугав огромных зеленых мух, что со злобным гудением тут же шлепались на него, раскрепощенно оставляя слизь.
– Вставай!
Кто-то, сладострастно хакая, ударил носком сапога по ребрам. Всеволод покатился по жиже, ляпнувшись сперва ладонями, потом и лицом. Оскальзываясь, задыхаясь, полуослепший от страха, он вскочил, затравленно оглянулся.
Два мужика звероватого вида, в грязных кушаках, обутые в ветхие лапти, оба с широченными топорами на длинных прямых рукоятях, шли прямо на него. Один уже выставил топор рукоятью вперед, намереваясь снова двинуть Всеволода.
Всеволод шарахнулся, разбрызгивая навозную жижу, с размаха налетел на широкую дубовую скамью, с хрустом саданулся коленями.
Руки заскользили по толстым доскам… Кровь, а не красное дерево! В трещинах, закупоренных коричневыми гниющими сгустками, сонно копошились белесые черви. Над скамьей потревоженно гудели раскормленные тяжелые слепни, а сама скамья тускло блестела от слизи, отполированная, вся в оспинах засохшей крови.