Он еще не знал, что принял то решение, к которому давно шел. Пилюльки часто-часто застучали о раковину. Он автоматически открыл кран, но вместо воды закапала ржавая жижа.

Она жадно смотрела ему в лицо. Он шагнул к ней, взял за плечи. Глаза ее были трагически расширены, лицо бледное как мел.

– Да куда ты без меня? – спросил он, уже не замечая в своем голосе слабой нотки. – Пропадешь, мой жалобный зайчик.

Он расправил плечи, чувствуя плотно облегающую кольчугу. Пальцы правой руки обхватили рукоять двуручного меча, а на левой чувствовал привычную тяжесть щита с его красивым и гордым девизом. Он, рыцарь этого мира, остается в нем охранять и защищать свою женщину!

Псевдоним

Перелом произошел как-то сразу. На столе лежали почти готовые к сдаче три повести, два десятка невычитанных рассказов, со стола не исчезал роман – уже готова первая треть. Лампов готовился отдать все вместе, приближался первый юбилей – пятидесятилетие. В редакциях отнесутся благосклоннее, хотя вещи Лампова и так обычно проскальзывают в печать как намыленные, но юбилей надо выделять хотя бы количеством… но тут Лампов неожиданно для себя поднялся на следующую ступеньку в творчестве.

Он был уверен, что та, на которой находился ранее, и есть самая-самая высокая, и, глядя на предыдущие, говорил себе с добродушной улыбкой: «Каким же дураком я был!», подразумевая, что уж сейчас он точно не дурак, но теперь произошло некое внутреннее изменение, и он с радостью и страхом ощутил, что может писать намного лучше, что сейчас действительно видит больше, умеет больше, а до того был все же дурак, да какой еще самовлюбленный дурак!

Мгновенно увидел свои же произведения такими, какие на самом деле, и впервые рецензенты показались не идиотами, что ни уха ни рыла в творчестве, штампующими отрицательные рецензии по сговору с редактором, а людьми, опередившими его в понимании.

Мелькнула полувосхищенная-полузавистливая мысль: они ж еще тогда знали! Понимали! Умели! Стояли на этой высокой ступеньке! А он тогда жил еще червяк червяком…

Он пометался по комнате, принялся дрожащими руками запихивать эти недоповести, недорассказы, недороман в старые папки. Хорошо, не успел развезти по редакциям! Ладно, для читателей он останется автором трех заурядных книг, благодаря которым вполз в Союз писателей, а затем вдруг совершившим изумительный творческий взлет. Если бы отдал в печать эту лихую чушь, то вышла бы в журнале через полгода, а в издательстве через два, и потом – страшно подумать! – по ней бы судили о нем, Лампове… Стыдно было бы смотреть в глаза тем, кто умеет и кто понимает.

Лихорадочно возбужденного, прижимающего к себе обеими руками стопки папок, его понесло в коридор, там больно ударился локтем о дверной косяк.

У входа опомнился. Мусоропровод между этажами, а в «семейных» трусах только выскочи на лестничную площадку – соседи всю оставшуюся жизнь будут потешаться, пальцами показывать.

Положив рукописи на пол, он торопливо влез в спортивный костюм. Завязки папок затрещали, когда он снова суетливо подхватил всю груду, одна веревочка не выдержала, листки с шелестом разлетелись по прихожей.

Он ругнулся, опустился на четвереньки. Пальцы сгребали в кучу листки, а глаза автоматически выхватывали строки, воскрешали целые абзацы…

Жена, придя с работы, застала Лампова на полу. Он сидел по-турецки, вокруг лежали, усеивали прихожую, исписанные страницы. Лампов брал то один лист, то другой, подносил к глазам.

– Это же не халтура, – сказал он с раздражением. – Вот в продаже сапоги по сто девяносто рэ, а есть и по восемьдесят. За первыми – давка, а вторые – берут поспокойнее…Но пользу приносят и те, и другие! От первых – и польза, и вид, и удобство, вторые – только от грязи охраняют… Все с разной степенью гениальности сделано, только книги им подай самые-самые лучшие!

– Алеша, что с тобой?

– С сегодняшнего дня, Маша, я знаю, как писать по-настоящему! С сегодняшнего. Но сколько воды утечет, пока напишу по-нынешнему, пока прочтут, отрецензируют, в план поставят?.. А это, написанное, выбрасывать, что ли?

Жена переполошилась:

– Алеша, такой труд… Вспомни, как ты каторжно работал.

– В том-то и дело. Угрохал годы. Пишешь сразу несколько вещиц, в издательство несешь те, что вытанцовываются быстрее, другие оседают, созревают медленнее. Вот и скопилось… А ведь осталось только крохотную правочку – и можно бы в печать.

Жена спросила опасливо:

– А ты в самом деле… можешь лучше?

– Могу, – ответил он устало. – Все, что написал раньше, чепуха. Критики в своих статьях правы. Я бы себе сильнее врезал.

Жена просияла:

– Как хорошо… А то ты говорил про первую десятку, большую пятерку, а себя все считал только в первой сотне!

– А на самом деле я был в первой тысяче, – сказал он угрюмо. – Тачал сапоги по восемьдесят рэ, а сейчас могу по самому высокому классу… Вот только этих, уже сшитых, жаль! Все-таки столько за машинкой горбился… Да и без гонораров насидимся, пока новые напишу, да пока пойдут.

Он с мрачным лицом продолжал перебирать листки. Жена на цыпочках ушла на кухню. Вскоре оттуда покатили вкусные запахи. Маша умела на скорую руку приготовить сносный ужин.

Лампов поднялся, сказал твердо:

– Я сказал, что не опубликую!

– Вот и хорошо, – согласилась она из кухни, немного встревоженная агрессивным тоном, словно бы с ним кто-то спорил.

– Но это опубликую не я, – сказал он зло. – Но… чтобы труд не пропал… гм… пусть в печать все же пойдет.

– Как это? – не поняла жена.

Он пришел на кухню, сел за стол. В прихожей остались на полу листки.

– Очень просто, – отрубил он. – Чтоб имя не марать! В печать пойдет… под псевдонимом.

Она выжидающе помалкивала. Он сопел за столиком, устраивался поудобнее, наконец не выдержал:

– Это же мои заработанные деньги, понимаешь? Я ведь сотворил эти вещи, не украл же! Почему сапоги можно делать и на троечку, а рассказы – только на пять?

Она поставила перед ним тарелку с горячим супом. Он повеселел:

– Я открещиваюсь от произведений, но не от гонорара!.. Давай-ка лучше придумаем посевдоним похлеще. С претензией. Что-нибудь вроде: Алмазов, Бриллиантов…

– Самоцветов, – подсказала жена с неуверенной улыбкой.

– Вот-вот! Жемчугов, Малахитов… Да что мы одни камни? Львов, Орлов, Соколов…

– Львовский, Орловский, Соколовский, – поправила она. – Так эффектнее.

– Умница ты моя, – сказал он и поцеловал жену мокрыми от супа губами. – Пусть Орловский. А имечко тоже напыщенно-глупое: Гай Юлий, например…

После ужина он принялся лихорадочно приводить рукопись в порядок, придавать ей надлежащий вид. Не терпелось сесть за настоящую вещь, а потому с повестью, идущей под псевдонимом, закончил за неделю, отдал машинистке, та тоже потрудилась на славу, и через десять дней он рукопись отправил в журнал.

И – пришли настоящие дни. Он работал лихорадочно, словно боясь, что наитие кончится, оборвется, и снова он будет отброшен назад, в свою первую «тысячу». Утром вскакивал в дикую рань, хотя всегда любил поспать и поваляться в постели, но теперь – бодрый и свеженький – тут же бросался к пишущей машинке, строчил судорожно, выправлял, снова печатал, изумляясь новому тексту, так непохожему на все ранее созданное…

Повесть «Орловского» проскочила легко, в журнале намекнули, что на второе полугодие могут взять такую же еще, и он с неохотой оторвался, вытащил папки, разложил… Еще одна вещица практически готова, и он, скрепя сердце, пожертвовал пару недель на правку и подгонку частей, потом велел жене отнести машинистке.

За женой еще не захлопнулась дверь, а он уже снова был во власти неистовой работы. Пальцы рвались к машинке, и он, изумленный раскрывшимся миром, сам с недоверием и восторгом всматривался в исписанные страницы.

Первую новую повесть он понес в издательство, где отказали в прошлый раз.