Задом, на четвереньках батюшка выбрался из машины и встал на ноги. Его трясло.

— Федя, — обратился военный к парню в восьмиклинке, — предоставь святому отцу орудие производства.

Парень достал из машины лопату с обломанным черенком и прислонил ее к капоту.

— Отдыхай пока, — отпустил военный парня, и тот скрылся в темноте, однако выглянувшая из-за туч луна позволила отцу Никодиму увидеть, что парень скрылся в избушке, стоявшей не то на поляне, не то на опушке леса. Определить точнее батюшке не позволил страх, который сковал его члены и не давал повернуть голову.

Военный взял лопату, деловито взглянул на похищенного, как бы зафиксировав его рост, и начал чертить на земле прямоугольник. Закончив это занятие, он сел на какой-то пень и вытащил из кобуры пистолет.

— Копай, — сказал он и, положив пистолет на правое колено, закурил.

Врезалась в дерн лопата…

Вначале движения отца Никодима напоминали движения ребенка, который впервые в жизни взял в руки лопату и украдкой от взрослых стал копать землю. Но когда слой дерна был снят, батюшка почти успокоился, и та же ущербная луна могла видеть, как среди ночи человек в рясе деловито копает, а другой, словно отдыхая, покуривает рядышком.

Когда лопата углубилась на штык, копать стало легче, и батюшка буквально на глазах стал уходить в землю. Его перестало трясти, он совсем успокоился, как успокаивается тонущий человек, вдруг ощутивший почву под ногами. И такой почвой обернулась работа, работа даже заменила ему молитву, точнее не заменила, а вытеснила, поскольку два эти понятия, наверное, не могут существовать вместе. Он не думал о близком конце и не пытался как-то подготовиться к нему. Наоборот, он, будто ему предстояло прожить еще долгую жизнь, думал, что засуха сделала землю твердой, как кирпич, что лопата не точена, если бы по ней пройтись напильником, то работать было бы значительно легче, что черенок не обработан наждачкой и что при длительной работе у него появятся мозоли… В какой-то момент ему захотелось уйти из жизни вот так, в работе, но, разумеется, не сейчас, а когда-нибудь через много лет…

— А ведь неплохо получается, — сказал военный без всякой иронии. — Копай, копай, не останавливайся, сделай в последний раз хоть что-то полезное…

Отцу Никодиму стало вдруг обидно, как бывает обидно мальчишке, которого незнакомый дядя несправедливо обвинил в неумении и бездельничанье, ему захотелось сказать военному, что это не так, он в своей жизни много работал и сделал много полезного.

— Стоп, — сказал военный, — отдохни, а то у тебя производительность падает.

И опять батюшка внутренне с ним не согласился, потому что он, хотя и устал немного, но работал так же хорошо, как и раньше. Ему захотелось опровергнуть слова военного, но тот, словно дьявол, прочитал его мысли и сказал примирительно:

— Ну-ну… пошутил, работаешь ты нормально, значит, я не ошибся…

Он поднялся с пня, сунул пистолет в кобуру, подошел к яме, заглянул в нее, бросил на дно окурок и сказал:

— Вылезай, нормальную могилу тебе все равно не вырыть, а для нашего дела и такая сойдет.

И опять в душе отца Никодима возник протест: «Почему же сойдет, я же человек, а не собака».

Военный подал ему руку, одним рывком вытащил его из ямы и, приблизив свое лицо к лицу батюшки, спросил:

— Слушай, а может, ты жить хочешь?

«Хочу!» — хотелось крикнуть отцу Никодиму, но пересохшая глотка издала лишь хриплый звук:

— Хру…

— Хотя нет, ты классовый враг.

И снова что-то протестующе всколыхнулось в душе батюшки, и он чуть было не заорал: нет…

— Слушай, — сказал военный, — а давай сделаем так: я тебя не буду расстреливать, живи на здоровье.

Такой оборот дела почему-то окончательно подкосил отца Никодима, и он едва не опустился на колени.

— Благодарю тебя, Господи… — сказал он.

— Ну-ну, — перебил его военный, не расслышавший слова «Господи», — не благодари: мне твоей благодарности не надо, я ведь не из собственной прихоти это делаю. А жить ты будешь до тех пор, пока будешь работать… На меня работать, понял?

— Да, — тихо произнес отец Никодим.

— Так не отвечают.

— Да, — громче сказал батюшка.

— Вот это по-нашему, молодец, из тебя выйдет толк, я это понял еще когда увидел, как ты работаешь. По вторникам будешь приходить сюда, в избушку. Да в рясе не приходи, найди себе что-нибудь штатское. Ясно?

— Ясно.

— Будешь сообщать мне все, что творится в вашей епархии… Понял?

— Да.

— Кличку тебе дадим для начала… Ну, скажем, Иуда. — Тут военный деланно захохотал. — Но ты не переживай: будешь хорошо работать — что-нибудь поприличнее подберем… Это тебе будет стимулом. Понятно?

— Понятно.

— Да… на первый раз я тебя до города подвезу, чтобы матушка не беспокоилась, а там уж извини, брат-батюшка, будешь ходить сам, ничего не поделаешь — конспирация… Ну и последнее: не вздумай вилять, иначе вернемся к этой яме, она будет стоять не зарытая — это тоже тебе будет стимулом… А теперь в машину… Федя, едем…

На улице было плюс десять, светило солнце, набухали и готовились распуститься клейкие почки. Прогулка по свежему воздуху заставила Федю забыть обиду, которую нанес ему Надеин. Ну ладно, ну, поступил Серега неэтично по отношению к нему, бывает такое между друзьями. Бывает и не такое, чего уж там… Забыть надо об этом, как забывают о неловком движении или необдуманном поступке. Забыть, а помнить только то, что Серега — друг и не на словах, а на деле много раз помогал ему и выручал его…

Вместе с Серегой они прошли школу Высших курсов с их дисциплиной, работой с девяти до двадцати, кроссами, стрельбой, рукопашным боем, учебными задержаниями и расследованиями.

Объем незнакомой информации был огромен, как океан, и технарь Федя работал и день, и ночь, штудируя рекомендованную литературу и пробегая, как детективы, отчеты по наиболее громким делам КГБ.

Но как нельзя выпить океан, так нельзя освоить всего того, что «выработало до тебя человечество». Федя же не мог этого понять и стал захлебываться, и захлебнулся бы, как это не раз случалось до него с ребятами, считающими себя ответственными за весь мир. Потому что редкий поток не мог похвастаться тем, что кто-нибудь из его курсантов вдруг переставал спать по ночам и, в конце концов, начинал совершать поступки, выделяющие его из общего числа собратьев по оружию. Каждое поколение выпускников рассказывало одну и ту же историю, как свихнувшийся от учебы курсант шел к огромной картине, изображающей Дзержинского, и сапожной щеткой пытался довести до совершенства глянец на и без того блестящем сапоге Феликса Эдмундовича.

Психологи курсов не исследовали указанного феномена и не могут объяснить, почему все свихнувшиеся идут к этой картине с сапожной щеткой. А ларчик открывается просто, и Федя знает это, на этот счет у него свое мнение: блестящий сапог основателя ВЧК притягивает мозг заболевшего, как сомнамбулу притягивает свет луны…

А знает это Федя потому, что в свое время ему вдруг захотелось проделать то же самое, но Серега Надеин понял это, сходил в город и притащил оттуда флакон заговоренной экстрасенсом воды. Уже по выпуске Федя узнал, что в город Серега не ходил, вода была из умывальника на их этаже, а целительная сила ее объяснялась тем, что Надеин подмешал туда пару таблеток тавегила.

Выпив «заговоренной» воды, Внучек проспал сутки и проснулся другим человеком. Серега после пробуждения написал ему девиз, который приколол кнопкой к тумбочке. «Нельзя объять необъятное», — было написано на том листке. Как ни странно, это подействовало, Федя остановился и увидел, что вокруг него очень мало тех, кто собирался бы, как он, положить голову на плаху учебы…

К концу курсов Федя совсем забыл о том, что чуть было не свихнулся, как почти забыл и тот полушизофренический сон, который снился ему в те сутки, когда он спал, запертый на ключ Серегой в комнате курсантского общежития.

В том сне сознание Феди, пробившись сквозь толщу десятилетий, оказалось в сороковых годах и поочередно выступало то в роли парня в восьмиклинке — стажера отдела НКВД, то в роли отца Никодима — приходского священника, то опера в военной форме и с кубарями на петлицах гимнастерки.