Михайлов кивнул.

– Понимаю. Наша «небесная канцелярия» завтра же изготовит.

– Запишусь в татерсал, – сказал Мирский. – Надо подучиться верховой езде…

И он изложил товарищам-«комбатантам» свой план покушения.

– Рискованно! Но лихо! – воскликнул Михайлов. – Главное, совершенно неожиданно!

– Н-да… – согласился Морозов, поправляя очки на мальчишески юном лице. – Пожалуй, наша жандармерия такой наглости от нас не ожидает…

Спустя несколько дней Мирский записался в общественный татерсал, начал обучаться верховой езде, выезжал в окрестности Петербурга. Помнится, встретил группу курсисток, которые возвращались с пикника: они с таким восторгом глядели на него! А потом, всего через несколько дней, во время одной из прогулок по набережной Фонтанки, увидел в толпе страшное тёмное лицо в очочках, борода – лопатой.

Убивец!

Убивец кивнул Мирскому, улыбнулся. И внезапно выкрикнул, рванув на груди грязную рубаху:

– Кровопийца на Лебяжьем канале катается! Ох, нынче кровушка прольётся на Лебяжьем-то!

Народ от него шарахнулся; кто-то расхохотался, кто-то засвистел. А Мирский, похолодев, понял: это и есть тот самый знак, сигнал, означавший, что пора действовать.

Глава 2

ЭХО

(Записки из подполья)

ПЕТЕРБУРГ.

1879 год.

Я – лигер Эхо. Теперь я могу сознаться в этом, потому что события, в которых я участвовал и которые перевернули Россию, уже стали преданием. Я, Эхо, теперь могу рассказать о времени, когда предательство стало службой, убийство – идеалом, насилие – смыслом жизни. И, как бы ни тяжела показалась потомкам эта правда, – они должны её знать. Хотя… Правда шершавая, – сказал однажды Лев Толстой, – ершом. В горло не лезет…

Если жива ещё Россия, если только она ещё жива. Залитая кровью страна раз и навсегда победившего терроризма.

Я – лигер Эхо. Под этим именем меня знали лишь четверо, и все они, скорее всего, давным-давно спят вечным сном, и даже могил их уже никто не найдёт. И никто во Вселенной, кроме меня, не знает, откуда взялось мое имя, что означает, и кого за собою скрывает.

Никто не выдаст меня потомкам.

Я сделаю это сам.

* * *

Я стал лигером в студёную декабрьскую ночь 1876 года, в канун новогоднего праздника, когда весь город сиял новогодней иллюминацией, а в богатых домах дети водили хороводы вокруг ёлочек.

В ту ночь, возвращаясь от знакомых, во дворе одного из домов Московской части, за поленницей я увидел скрюченного мальчика, покрытого инеем. У него не было ни шапки, ни рукавиц, на ножках – какие-то дырявые старые башмачки. Он прижал лицо к коленкам, руки спрятал на груди… – и остался таким навсегда. Тогда-то я и подумал, что он попал к Христу на ёлку.

Но это – слабое утешение. Взрослые гибнут – жалко. А уж дети…

Дети – вообще странный народ. Они нам снятся и мерещатся…

Когда-то давно, в той, другой, довоенной жизни, в Приморском парке на берегу Финского залива, императрица Мария Александровна гуляла с шестилетним Сашей.

Саша вдруг спросил:

– Мама, а ведь правда, я был хорошим малышом?

– Что означает «был»? – удивленно сказала государыня. – Ты и сейчас хороший малыш. Очень-очень хороший!

– Нет. Папенька сказали, что я теперь уже не малыш.

Он приостановился, подумал, и добавил очень серьезно:

– Маменька, не называйте меня больше малышом. Да, это правда: я был когда-то малышом. Но теперь больше никогда им не буду.

* * *

Вот это «больше никогда им не буду» и резануло меня, когда я слушал рассказ, переданный будто бы Елене Штакеншнейдер Екатериной Долгоруковой-Юрьевской, тогда еще не венчанной женой государя.

Государь, мне показалось, словно провидел своё будущее. Он знал, что детство заканчивается навсегда.

Я, лигер Эхо, тоже ведь был когда-то малышом. И больше никогда, никогда им не буду.

* * *

Я вынес замёрзшего мальчика из-за поленницы, пошёл через двор. У ворот остановился и начал колотить в них ногой. Мальчик был холодным, как снег, который падал ему на лицо. И чтобы снег не попадал на него, я повернул его боком – затвердевшее, каменное тельце.

Прибежал дворник. Он сослепу думал, что лезут воры, и давал свисток.

С той стороны ворот подскочил городовой.

Были шум, вопросы, возгласы. Потом городовой подогнал извозчика и велел увезти мальчика. И я сел с ним, и держал его головку у себя на коленях.

Потом был заспанный человек с бритым лицом, в мятом белом халате, и два других – тоже в халатах, но с мясницкими клеёнчатыми фартуками.

Мальчика велели, не раздевая, отнести в покойницкую. Я никому его не отдал, я сам понёс его между больничными бараками, следом за сторожем, за его фонарём, скудно освещавшим дорожку и чёрные ветки, торчавшие из сугробов. Я внёс его в подвал, в котором на жестяных, со стоками, столах лежали мёртвые. Уложил мальчика на свободный стол, а чтобы он не увидел этого ужасного места, не испугался, – я пальцами и своим дыханием оттаял ему веки и навсегда закрыл ему глаза.

Потом я вышел, подождал, пока сторож, ворча, закрывал покойницкую на громадный ржавый замок, позёвывая и ругая позёмку.

Потом я пошёл за сторожем назад по переметённой тропинке, а когда вышел из больничных ворот, – понял, что другого пути у меня нет.

* * *

ПЕТЕРБУРГ.

Март 1879 года.

КОНСПИРАТИВНАЯ КВАРТИРА Исполкома «Народной воли».

(Троицкий пер., 11).

– Ну, рассказывай! – глаза Дворника сияли, и сам он так и лучился, как будто бы Мирский действительно совершил невероятный подвиг.

Мирский отхлебнул чаю и пожал плечами.

– Да что ж тут рассказывать… Провалил я дело.

Дворник (он же – Александр Михайлов) неожиданно прихлопнул ладонью по столу и рассмеялся:

– Э, нет! Не провалил! Конечно, тот факт, что Дрентельн остался живёхонек – это минус! Зато какой конфуз всей империи! В шефа жандармов, охранителя государственных устоев, стреляют прямо на улице и спокойно уходят от погони! Представляешь, что сейчас творится в Зимнем?

Мирский снова пожал плечами. Ничего там особенного не творится. Государь либо чаёвничает с детьми, либо удалился в «секретные» покои Катьки Долгорукой. А вот в здании у Цепного моста… Или – ещё точнее – в Аничковой дворце, где проживает семья цесаревича Александра…

Мирский вздрогнул и как-то уныло, нехотя ответил:

– Представляю.

Михайлов ничего не заметил. Он потирал руки от удовольствия.

– Надо немедленно выпустить прокламацию. Привлечём Морозова, – у него хороший слог, и опыт есть.

Мирский поднял на Дворника глаза, слегка усмехнулся:

– Зачем же Морозова? Он опять про «метод Вильгельма Телля» напишет. Ни один простой человек его не поймёт.

– А кого же тогда? Тигрыча сейчас нет, придётся Морозову. Да мы отредактируем!

– Ага, – сказал Мирский устало и процитировал, скривив губы: – «Кинжал правосудия, по методу Шарлотты Корде и Вильгельма Телля, на этот раз прошёл в считанных миллиметрах от тела главного царского сатрапа Дрентельна…»

Михайлов, как бы очнувшись, отодвинул подстаканник и внимательно посмотрел на собеседника.

– Ты просто устал, Леон. Я понимаю. Тебе нужно отдохнуть.

Мирский нехотя кивнул.

– Ляжешь здесь, на кушетке, а я пойду к Морозову. Надо всех наших оповестить. А завтра соберёмся здесь и подумаем, как тебе из Питера уехать. Думаю, заграничный вариант был бы лучше всего, но сейчас мы слишком ограничены в средствах. Наши «народники» после каждого террористического акта поднимают вопрос об общей кассе партии… А переход через границу в Германию, сам понимаешь, дороговато обходится… Но ты не волнуйся. Отдыхай. Завтра всё решим.