Потом, оставшись в одиночестве в большом неуютном кабинете, Маков рухнул в кресло и подумал, что успеет сделать хоть что-то. Расставить вокруг Зимнего людей в статском, усилить посты на набережной, у Дворцового моста, у входа под арку Главного штаба. Всё, что от него зависит. А дальше – уж как Бог даст…
Настя сделала всё, что нужно. Но Соловьёв не почувствовал ни радости, ни облегчения. Скорее – что-то отвратительное, мерзкое, грязное…
Потом это прошло. Когда она вдруг погладила его по щеке и сказала:
– Такой деликатный молодой человек. И кого же вы убить-то хотите?..
Соловьёв промолчал – ему не хотелось отвечать грубо. И тут на секунду он почувствовал, как у него потемнело в глазах. На него внезапно словно что-то накатило: ему стало жарко, и Настя, совершенно обнаженная, чуть прикрытая сползшим одеялом, показалась ему прекрасной, как древнегреческая богиня с картины Эттли. Соловьёв повернул голову, посмотрел почти украдкой. В лунном свете, заливавшим голубым огнём всю комнату, тело Насти светилось, словно мраморное. У Соловьёва перехватило дыхание.
И он, подчиняясь чему-то, что было сильнее всего на свете, внезапно начал целовать, мять её груди, и, холодея от невероятной сладости, водить рукой между её ногами.
– Что вы! – пискнула тонко Настя. – Так с нами нельзя-с!..
Соловьёв застонал, рывком перевернулся и принялся за дело. Это грязно – и сладко! Омерзительно – и до ужаса сладко!
Настя сначала тихо ойкала, потом замолкла, стала помогать ему. Но ему уже не требовалось никакой помощи. Он весь горел новым, никогда еще не испытанным, огнём.
Это было наваждение. Нет, чудо. Это было открытие мира, о существовании которого он никогда не подозревал.
– Настя! Настя! – вскрикнул он, и с блаженным долгим вздохом замер, став невесомым…
Ему показалось, что он взлетел. На самом деле он просто легко перескочил через Настю, лежавшую с краю, налил в темноте вина и выпил залпом – так дика и невероятна была его жажда.
– Хотите вина? – спросил он.
– Да… Пожалуй…
Голос у Насти стал каким-то странным, – новым. В нём послышались нотки простой доверчивой девушки, из хорошей семьи, может быть даже – имевшей понятие о красоте…
Повинуясь внезапному порыву, он легко перевернулся в воздухе и сделал стойку на руках.
Настя села на постели, натягивая на себя одеяло:
– Господи Исусе! Что вы такое делаете?
– Rien! Je suis l'oiseau… Non, – l'aigle! – Соловьёв засмеялся, перевернулся и ловко встал на ноги. Повторил по-русски: – Я просто птица! Орёл!
Настя прошептала:
– Vous etes le petit poulet…
И тихо прыснула, прикрыв рот ладошкой.
– Ах, так?? Маленький цыплёнок?
Соловьёв снова бросился на неё, повалил. А потом, когда всё закончилось, задыхаясь, выговорил:
– Настя, вы не простая дама с камелиями. Вы где-нибудь учились?
– Нет-с, – все так же тихо сказала Настя. – Но я быстро учусь.
Соловьёв не сразу понял, а когда понял – снова поднялся и ещё выпил вина.
– Оставьте и мне, – попросила она.
Он подал ей стакан, потом лёг. В голове его было ясно, легко, и пусто, как в чистом безоблачном небе. И сердце билось спокойно и ровно.
Внезапно за перегородкой что-то стукнуло, и донёсся противный шепелявый голос:
– Цо то ест? Панна знает, ктора годзина? Это пжизвойты… пжиличный дом! Панна то ведае?
Голос был – не понять – мужским или женским, но до крайности противным, с нарочитым польским акцентом.
– Молчи, дурак! Нэ вьем! – весело отозвалась Настя, и сказала Соловьеву:
– Стукните им в стену.
– Зачем?
– Порядок такой, – снова прыснула Настя.
Соловьёв легонько стукнул.
– Пан знает, который час? – тотчас же, словно ждал сигнала, раздался тот же противный голос.
– Нэ вьем! – отозвался весело Соловьёв и спросил шёпотом:
– А кто там?
– Сумасшедший. Какой-то отставной военный, пьяница. Считает себя героем польского восстания… А когда встретит меня на лестнице – так и липнет, так всю взглядом и обслюнит…
Она ещё что-то шептала, щекоча ему ухо дыханием и губами, даже посмеивалась.
Он её не слышал. Впервые за несколько недель он уснул сном младенца.
ПЕТЕРБУРГ.
2 апреля 1879 года.
В окно вползал серый, унылый рассвет. Стучал дождь по жестяной крыше, которая, казалось, была совсем рядом – над головой.
Соловьёв сладко потянулся, ощущая во всём теле всё ту же приятную лёгкость, потёр глаз, повернулся… И замер.
Прямо на него глядело дуло револьвера.
Револьвер был его собственный, – тот самый «медвежатник», купленный у доктора Веймара. А держала его Настя, – обеими руками.
Лицо её было серьезным. Она стояла полуодетая, босая и ёжилась, потирая одну озябшую ногу о другую.
Соловьёв начал медленно привставать… В горле внезапно пересохло. Но не от страха. Он вдруг ясно представил себе, что сегодня всё решится. Да. Сегодня он будет стрелять из этого самого револьвера в одного из тех людей, которые правят миром. И которые считают себя, вероятно, бессмертными.
– Настя! – тихо позвал он.
Она едва заметно вздрогнула, медленно опустила револьвер. Потом, словно увидев его впервые, отбросила – к нему, Соловьёву, на постель.
Потом села к столу, подперла щёку рукой, а другой, перевернув бутылку, принялась вытряхивать в стакан последние капли вина.
Соловьёв тем временем взял револьвер, и так, с револьвером в руке, поднялся боком. Стыдясь своей наготы и всего, что было вчера (он даже залился краской от воспоминания), – начал неловко одеваться.
Настя сидела в прежней позе.
Когда он оделся, спрятал револьвер и принялся застегивать сорочку, Настя подняла голову:
– Так вы меня, выходит, не обманывали?
Соловьёв промолчал, только собираться начал быстрее: револьвер оттягивал карман пальто и уже не мешал ему.
– Револьвер-то заряжен, – тем же тоном продолжала Настя.
Соловьев зло проворчал:
– Откуда вам это, барышне, знать?
– А оттуда, – сказала она и кивнула головой куда-то в сторону.
Соловьёв непонимающе посмотрел на неё. Впрочем, какая теперь разница…
Он сел на кровать и принялся натягивать сапоги.
– Убьют вас, – сказала вдруг Настя.
Соловьёв взглянул исподлобья. Помолчал, процедил:
– Это мы ещё посмотрим, кто кого…
– И смотреть нечего, – Настя со вздохом допила вино, облизнулась. – Вас и убьют. Или нет: повесят. Государь теперь велит вешать всех нигилистов.
– Ты и про это знаешь? – усмехнулся Соловьёв. Лицо его стало неприятным. – А знаешь что? Я для начала сейчас тебя убью.
Настя тихо покачала головой:
– Струсите. За стенкой люди… Да и на что это вам? Вы же идейный борец, правда? А я – так: среда заела. Жертва я. Значит, и убивать меня не за что. Наоборот: за меня убить надо.
Соловьёв посмотрел на неё расширенными глазами. Потом нахлобучил чиновничью фуражку. И сказал почти с ненавистью:
– Да! И за тебя! И за таких, как ты, хоть вы и служите им. Это они тебя развратили… растоптали душу твою! Они!
Он одним прыжком оказался рядом с нею. Так внезапно, что она вскрикнула от испуга.
– За сколько тебя купили? – прошипел он ей в лицо.
Она потемнела, отшатнулась.
Потом встала со стула. Сказала как-то странно, усталым голосом:
– Ладно уж. Ступайте, делайте дело своё, коли в нём ваша справедливость.
– Что? Не нравится моя справедливость?
– Нет, не нравится. Кровавая она. Справедливость такой быть не может…
– A-a… «Тот, кто только справедлив, – не может быть добрым», – процитировал Соловьёв заученное ещё в гимназии. – Вот ты куда поворачиваешь, значит. Значит, им вешать – можно, а нам стрелять – нельзя?
– Нельзя-с, – коротко ответила Настя.