Комаров снова передохнул и закончил:

– Это чрезвычайно важно. Хватит с нас двух Убивцев. Ступай.

* * *

ЧЕРНИГОВ. ДОМ ВДОВЫ СТАРУШКИНОЙ.

Конец июня 1879 года.

Дверь дёрнулась, чуть-чуть приоткрылась.

Тёмная скрюченная фигура замерла, прислушиваясь.

Из летних сеней доносился храп: это был старый слуга Старушкиных Ефимка. Храп на секунду прервался, потом возобновился с новой силой. Видно, Ефимка успел вечером хорошо принять на грудь…

Антоша осторожно просунул в щель щепочку, откинул крючок. Крючок звякнул.

Антоша снова замер. Ефимка спал, как убитый. Над тёмной крышей одиноко сияла яркая звезда. За забором, во дворе соседнего дома, лениво тявкнула собака.

Антоша беззвучно открыл дверь, вошёл в сени. Остановился над топчаном, на котором, свесив голову вниз, спал Ефимка.

В сенях царила почти полная тьма, но Антоша давно уже научился видеть в темноте. Он ясно различал силуэт Ефимки, стену, на которой висели старое корыто, коромысло и проржавевший таз.

Антоша перевёл взгляд в угол: там, как и раньше, стояли лопата, грабли, а за ними – топор.

Антоша скользнул к углу, беззвучно переставил лопату и грабли, поднял топор. Взвесил его в руке. Легковат, но для дела сойдёт.

Теперь требовалось проникнуть в дом. Дверь из сеней в дом была поосновательней, из толстых, хорошо пригнанных плах. Да ещё и обита рогожей. Дай Бог, чтоб не скрипнула: мать, может, и не расслышит, а вот Аграфена… Эта старая ведьма слух имела как у кошки. Аграфена служила у Старушкиных дольше Ефимки, дворовой стала еще при покойном государе, Николае Павловиче. Прижилась, но после реформы чуть не каждый день грозилась уйти. Уж очень не любила она старого пьяницу и распутника Старушкина. Ругалась с ним, бывало, так, что вся улица слышала.

Может, и ушла? Чего ей тут, при полупомешанной Старушкиной и вечно пьяном Ефимке делать? Хотя, вряд ли: годы уже не те. Родня в деревне давно про неё забыла, а больше податься ей некуда.

Антоша, согнувшись так, что руки опустились ниже колен, размышлял, и одновременно прислушивался. В доме было тихо. Ни сопенья, ни шороха. Правда, массивная дверь могла и приглушить все звуки.

Антоша вздохнул. Тронул ручку двери, толкнул слегка внутрь. Дверь подалась с трудом, да ещё и скрипнула.

Антоша проскользнул в щель и присел, прижавшись спиной к беленой стене.

В передней комнате, в углу, на огромном сундуке, спала Аграфена. Теперь Антоша ясно расслышал её посапывание. Мать спала в следующей комнате; дверей не было, комнаты разделяла обычная ситцевая занавеска. Из комнаты матери не доносилось ни звука.

Антоша привстал. Почти на четвереньках, держа на весу топор, проскользнул в комнату матери. Он знал, где мать хранила деньги: в коробке из-под монпасье. А коробка была спрятана то ли на полке с остатками фарфорового сервиза, то ли у матери под подушкой, – Антоша точно не помнил.

Он оглядел комнату, мельком взглянул на мать. Она лежала на кровати, прикрытая тонким лоскутным одеялом. Лежала беззвучно, не понять – спит ли, нет? Антоша скользнул к полке с посудой, бегло оглядел её. Нет, пожалуй, жестянку здесь спрятать негде. Значит, под подушкой…

Он присел, на корточках подобрался к изголовью кровати. Вгляделся. Мать лежала, как лежат в гробу: руки сложены на груди, лицо – вверх.

Антоша перехватил топор, вытер вспотевшую ладонь о колено. Осторожно и очень медленно начал просовывать руку под огромную пуховую подушку. Это продолжалось так долго, что Антоша притомился, и начал чуть слышно сопеть. Коробки не было. Он сунул руку ещё дальше, потом двинул её вбок…

Мать внезапно открыла глаза. Тяжело вздохнула и тихо позвала:

– Антоша?

Антоша помолчал, потом так же тихо ответил:

– Ма-мо…

Она повернула голову, вглядываясь: лицо Антоши казалось в полутьме размытым бледным пятном.

– Я знала, что ты придёшь, – проговорила мать. – А чего ты тут ищешь, сынок?

Антоша положил топор на пол, приставил палец к губам.

– Ти-хо. Агра… Аграф-фена…

В прихожей скрипнул сундук. Значит, и Аграфена проснулась. Ах, как всё неладно…

Антоша выдернул руку из-под подушки. Сказал:

– Деньги, мамо, надо. Бежать, мамо, надо.

Мать привстала.

– Что ты, Антоша! Какие у нас сейчас деньги? Всё, что отец не пропил, на похороны ушло, да на передачки тебе… В долг живём. Мебель распродали. Аграфена даже по соседям ходила, просила хлеба Христа ради…

Антоша выслушал. Угрюмо повторил:

– Деньги надо. Бежать.

Мать тяжело вздохнула.

– Да куда ж ты побежишь? Тебя же всякий узнает!

Антоша улыбнулся, обнажив в улыбке большие, неровные, тяжелые зубы.

– Не… Я придумал… – потом улыбка погасла. Антоша снова стал угрюмым и тем же механическим, лишённым модуляций голосом повторил:

– Деньги, мамо, надо…

В передней раздался шорох и скрип, и хриплый голос Аграфены произнёс:

– Яки тоби дэньги, оглашенный? Чуешь, шо сказано: нету. Сами не жрамши спать полэгли.

– Мо-олчи! – с трудом выговорил Антоша.

– А шо же мне мовчать? – повысила тон Аграфена. – Язык та мову Бог не для молчания дал!..

Антоша застонал, поднялся на ноги. Его согнутая фигура исчезла за занавеской, и тут же из передней раздался какой-то шлепок, вскрик, и – долгое, страшное мычание.

Антоша снова появился у кровати матери. Топор он вытирал о штанину арестантских штанов. Выговорил:

– Бо-ог дал… А я узял!

Мать в испуге отшатнулась, привскочила, прижалась к стене.

– Антошенька! – вскрикнула в голос. – Ты что же, а? Ты зачем так?..

Антоша, не отвечая, молча перевернул подушку. Тут же увидел жестянку. Схватил её, сунул за пазуху.

– Ты что делаешь? – закричала мать. – Хочешь, чтоб мы с голоду подохли?

Краем уха Антоша расслышал: в сенях проснулся Ефимка. Опять неладно.

– Ни, мамо… Нэ с голоду вы подохнетэ… – сказал он.

И, вскочив на постель, без особого усилия тюкнул обухом топора мать по голове.

Мать закатила глаза и повалилась на бок. Чёрная кровь стала быстро расползаться по постели.

Антоша спрыгнул с кровати, метнулся в переднюю. Там, на сундуке, свесив босые ноги, сидела Аграфена. Она страшно выкатила глаза. Во рту у неё что-то булькало, а руки елозили по тюфяку, словно искали что-то невидимое.

Антоша ударил её топором плашмя, в ухо. Аграфена быстро вздохнула, обмякла, и замерла. Антоша одной рукой стащил её с сундука, обухом сбил замок, поднял крышку. Торопясь, начал выкидывать на пол какие-то женские тряпки.

Но не успел: в проёме входной двери появилась фигура Ефимки.

– Хто тут? – страшным голосом прошептал Ефимка.

Не ответив, Антоша снова перехватил топор, метнулся на корточках к двери. Встав на ноги, он оказался лицом к лицу с Ефимкой.

От Ефимки несло таким тяжким перегаром, что Антошу затошнило. Заслоняясь одной рукой от разинутого смердящего рта Ефимки, другой рукой с размаху ударил его обухом прямо в лоб.

Ефимка не проронил ни звука. Молча повалился на спину. Так и застыл: сам в сенях, чёрные искривлённые ступни – на пороге.

Антоша вернулся к сундуку, быстро связал все тряпки в большой узел, взвалил его на спину.

Заглянул за занавеску. Промычал:

– Прости, мамо…

* * *

Ранним утром ротмистр жандармского управления на железной дороге Хворостенко вышел на перрон Нежинского вокзала. С минуты на минуту должен был подойти поезд, шедший в Москву через Конотоп.

Хворостенко прошёлся по пустому перрону, зашёл в небольшое деревянное здание вокзала. На лавках сидело несколько человек, среди них – какая-то странная женщина: тёмный платок закутывал всё лицо, оставляя лишь глаза. На старую вязаную кофту была наброшена шаль, и подвязана на животе. Из-под поношенной длинной юбки торчали два мужских сапога.