– Боюсь, дождутся, – вырвалось у Ганина.
– Я тоже боюсь, – просто ответил начальник Центра. – Две-три недели, и они отыщут, куда просочиться, если мы их не опередим… Между нами, очень обещающий план разработал тот же Благоволин. Ну, спасибо, Иван Павлович.
– Разрешите идти?
– Пожалуйста. Проследите, чтобы мне представили приметы гражданина, с которым соприкасался Дмитрий Алексеевич.
«Э-ге-ге! Доверяй, но проверяй!» – подумал полковник и мгновенно распорядился насчет примет. Листочек подали Зернову, и тут же оперативная группа приступила к розыскам. Но гражданина шестидесяти лет, с седыми усами, крупным прямым носом, светло-голубыми глазами, роста среднего, одетого в чесучовый костюм, соломенную шляпу и сандалии довоенной конструкции, найти не удалось. Видимо, он жил в другом районе и заехал по пути на вокзал в центральный магазин «Диета» (судя по продуктам, замеченным в его кошелке). На вокзале похожего человека видел оперативный сотрудник. Заприметил его по сандалиям – такого фасона, которые сейчас шьются только для детей. С круглым глубоким вырезом на подъеме, перекладиной и жестяными пряжками. «Учитель» сел в дальнюю электричку, прорезающую насквозь Н-скую область, да еще, как нарочно, со всеми остановками. В какой из бесчисленных городов и поселков области он уехал? По делу ли его разыскивали люди Зернова?
Довольно долго этого не знал никто, кроме двух человек, о которых речь будет впереди.
Часть 1. Планета
Дача
Севка бежал в темноте между теплыми стволами сосен. Поселок спал, погасли огни, только дорожка белела под ногами. Она была земляная, но твердая, как бетон. Из нее выступали отполированные подошвами корни мачтовых сосен. Севка, не глядя под ноги, перепрыгивал корни. Он спешил, но старался дышать ровно. Пробегая мимо дачи режиссера Лосера, он услышал голоса и увидел искры, летящие в темноте от самовара, и подумал, как удивились бы все, сидящие на террасе – за столом. Потом запахло малиновыми кустами и крапивой, и дорожка стала пружинить под ногами. Слева был колодец. Севке очень хотелось пить. Он представил себе, как он останавливается и снимает с медного крюка бадейку и, тормозя ворот ладонями, пускает бадейку в глубину. Потом крутит толстую железную рукоятку, стараясь вертеть ровно, чтобы не выплескивалась вода, и вместе с бадьей из колодца поднимается запах грибов и плесени.
Но колодец остался позади. Только заныл зуб – с дуплом, – и по груди и животу проскользнул, как сосулька, холодок утоленной жажды.
Севка не останавливался у колодца. Он пробежал еще два десятка шагов и свернул в узкий проход между двумя заборами. Ветки малины, пробившиеся между штакетинами левого забора, скребли по ногам и царапались. Это была знаменитая во всем поселке малина. Хозяин дачи, инженер Гуров, провел к малине канавки от колодца и нарочно высадил ряд кустов вдоль забора, чтобы мальчишки рвали снаружи, а внутрь не лазали. Севка подумал, что два-три куста у угла забора еще не обобраны, и во рту немедленно возник вкус спелой малины. Сладкий, но водянистый вкус, потому что гуровская малина получала слишком много воды. Он помотал головой и влетел в калитку, едва не наступив на ежа. Это был коллективный еж Тимофей Иваныч, он жил у колодца и ловил лягушек. Иногда его приглашали в дачи ловить мышей. Он истреблял мышей и неизменно возвращался к колодцу. Сейчас он шел домой, держа в зубках заднюю часть лягушки, и Севка, перепрыгивая через Тимофея Ивановича и через лягушку, видел все это. Седоватые иголки ежа, кусок белого пуза и растопыренные пальцы лягушки. Здоровенная лягушка, с зеленой мраморной спинкой. Он знал это, хотя спинку еж съел раньше, еще под фундаментом Машкиной дачи. Почему-то все было известно. Севка мог представить себе вкус сырой лягушки, причем не для себя, а для ежа. Он сплюнул и притворил калитку, чтобы отгородиться от всего этого. Калитка протяжно скрипнула, коллективный еж Тимофей Иваныч скрылся в малиннике, а Севка подбежал к Машкиному окну, подпрыгнул и лег грудью на подоконник.
Два скворца, Генка и Нюрка, живущие в большом скворечнике над крышей, завопили: «Воры-путь-путь-хе-хе-хе!» Никто не проснулся в доме от их крика – они всегда вопили «Воры!», кто бы ни пришел, хоть сам хозяин, Машкин отец. Генке и Нюрке было все равно. Такие уж это были скворцы. Сейчас они всполошились, зашуршали в скворечнике и заодно дали выволочку старшему скворчонку, чтобы не просил есть среди ночи.
Севка тихо свистнул. Он чувствовал холодные кирпичи фундамента под пальцами ног и теплый подоконник под животом и грудью. Справа в темноте зевнуло, засопело, и Машкин сонный голос прошептал:
– Ты кто?
– Я. Пошли живее, он опять здесь. На клумбе.
– Врешь, – шепнул голос.
– Чтоб мне сырую лягушку съесть. Вставай.
– Я причешусь, – Она стукнула пятками об пол. – Лезь сюда пока и рассказывай.
– Ладно, ты чисти свои зубы, – скорбно сказал Севка. – Чисти, чисти. Чудеса подождут.
Машка сердито запыхтела, натягивая платье. Севка знал, что Белый Винт будет стоять на клумбе до рассвета и что торопиться некуда, но ему неохота было лезть в спальню. Неловко даже было торчать в окне, пока Машка одевается. Неловкость эта его сердила, казалась бессмысленной, потому что они с Машкой дружили миллион лет. Еще прошлой осенью они ввалились через это окошко после набега на поздние яблони режиссера Лосера и, как были – в мокрых штанах и рубахах, – залезли под одеяло и умяли три десятка лосеровских знаменитых антоновок. Тогда шел дождь и, кажется, со снегом.
Что-то изменилось с прошлой осени.
Севка сердился потому, что Машка по-прежнему его не стеснялась, словно все осталось, как год назад. Это было новое, взрослое спокойствие. Машка его достигла, а Севка – нет.
– Да причешешься по дороге, копуша! – зашипел он в окно, и Машка покорно вылезла.
В одной руке она держала большую расческу, в другой – теннисный мяч. Севка протянул руку, но она сказала: «Прочь, презренный раб!» – и спрыгнула на землю. Скворцы опять завопили про воров, и к ним присоединились скворчата.
Этих скворчат прошлой осенью и в помине не было. Смешно.
Севка потрогал мяч и убедился, что это именно мяч и что руки у Машки еще горячие со сна. Стало тепло. Они побежали в калитку и мимо колодца. На лосеровской террасе еще пили чай и тихо, гнусаво завывал радиоприемник. Машка пробормотала: «М-му-зыканты…», подпрыгнула и запулила мячом – раздалось звонкое ба-м-м, и сразу контральтовый женский взвизг. Лосериха не зря была женой известного режиссера. Она визжала, как очень важная дама.
Добежав до конца просеки, Машка остановилась и воткнула расческу в волосы, как перо. Волосы были такие густые, что Севка дразнил ее Медузой-Горгоной.
– Кажется, я попала в самовар, – равнодушно сказала Машка.
– Это было нужно? Люди сидят, чай пьют…
– У меня – переходный возраст, – сказала Машка.
– Они узнают мяч, ты учти. Я вчера написал на нем кое-что.
Машка хихикнула. Севка проворчал:
– Объективные причины… Третий год слышу про этот возраст.
– Я такая, – сказала Машка и скрипнула расческой в волосах. – Что ты написал на мяче?
– Узнаешь. Точно тебе говорю.
– Что-нибудь хулиганское? – с надеждой спросила Машка. – Тогда ничего. Я же – пай-девочка.
– «Машета – мазила», вот это я написал.
– Живописец…
Дольше стоять было нельзя. Машке хотелось, чтобы он взял ее за руку. Она трусила, но совсем немного. И ей хотелось, чтобы он ее погладил по голове.
– Пошли, – сказал Севка.
Машка на ходу скрипела расческой и шипела от боли. Перешагивая через очень толстый, изогнутый сосновый корень, она сказала:
– Вырубить его, проклятого…
– Сосна зачахнет, жалко.
Об этом корне они говорили всякий раз, перешагивая через него. Как заклинание. И утром, и днем, и на закате, когда весь старый сосновый бор становился огненно-рыжим. Дачный поселок стоял на фундаменте из сосновых корней, и летние радости стояли на них и казались вечными, как сосны А этот изогнутый корень у самой калитки, о который они так часто и больно ушибали пальцы и калечили велосипедные обода, был их собственным корнем, и на нем росли их, Севкины-Машкины, радости. Вот что они узнали сейчас. А ведь сосны когда-то были маленькие и пушистые. Смешно.