Глава 3
Вернувшись домой, Деймон обнаружил, что из щели его почтового ящика торчит сложенный лист бумаги. Он посмотрел на бумагу с опаской и, слегка поколебавшись, осторожно прикоснулся к ней, а затем вытянул из ящика. Это была страничка из альбома для этюдов, а послание начертал жирным черным фломастером Грегор.
«Мы проходили мимо, – значилось в записке, – нажали на кнопку твоего звонка и получили отлуп. Неужели ты от нас прячешься? Друзья по воскресеньям должны сидеть дома. Мы сегодня празднуем. О причине торжества я тебе сообщу при встрече. Нам хочется разделить свою радость с товарищами. Если ты читаешь эти строки до наступления полуночи, топай к нам. Тебя ждет фиеста в венгерском стиле. Будут вино, женщины и твердые колбаски. По крайней мере одна женщина и одна колбаска. Аванти!»
Читая записку, Деймон улыбался. Поднявшись к себе, он посмотрел на часы. Еще не было трех, а Шейла не могла вернуться ранее шести. Он обожал встречи с Грегором Ходаром и с его гостеприимной, талантливой супругой. Кроме того, Деймон представлял интересы одного драматурга, пьесу которого должны были начать репетировать в сентябре. Он надеялся, что Грегор согласится оформить спектакль. Грегор, как-то повествуя о процессе своей американизации, сказал, что двинулся на Запад в 1956 году, когда в Будапешт вошли русские. Начав движение, он не смог остановиться, пока не добрался до Нью-Йорка.
– Что бы ни происходило, – делился с ним сокровенными мыслями Грегор, – человеческим существам это идет во вред. Поэтому я задал себе вопрос: «Принадлежишь ли ты, Грегор Ходар, к сонму так называемых человеческих существ?» Внимательно изучив все про и контра, я решил, что подпадаю под эту категорию, хотя, быть может, и не в число самых лучших.
Тогда Грегору не исполнилось и двадцати. Он был нищим студентом художественной школы и, прежде чем обосноваться в Нью-Йорке, пережил несколько поистине ужасающих лет. О тех временах он никогда не вспоминал и не говорил, остались ли в Венгрии близкие ему люди. Несмотря на то что Грегор гордился своим венгерским происхождением, особых сантиментов по этому поводу он не проявлял и называл своих компатриотов «цивилизованными людьми, которым потому и не везло, что они вечно оказывались не в том столетии».
– Центральная Европа, – рассуждал он, – похожа на коралловый атолл в Тихом океане. Наступает прилив, и ее не видно. Приходит отлив, и она оказывается на месте. Самое большее, что о ней можно сказать, так это то, что она мешает судоходству. Когда я пью токайское и уже изрядно наберусь, мне кажется, что в нем появляется привкус крови и морской воды.
У Грегора был высокий лоб с залысинами, с зачесанной назад и начинающей редеть темной шевелюрой. Его вкрадчивая и несколько архаичная улыбка располагала к себе, появляясь на круглой физиономии человека средних лет. Своим обликом, как сказал ему однажды Деймон, Грегор был похож на Будду, затеявшего очередную шалость.
Грегор говорил с мягким, специфическим акцентом. На его смуглом мадьярском лице сияли глубоко посаженные, полные насмешки глаза, а уголки губ, искривляясь, напоминали древний лук, предназначенный не для убийства, а для того, чтобы украшать стены жилища. У Грегора эта насмешливая манера говорить означала лишь то, что его слова не следует воспринимать серьезно. Он был преданным своему делу, одаренным художником. Его полотна выставлялись по всей стране, и, кроме того, он был оформителем множества бродвейских постановок. Творил он мучительно медленно, отвергая предложения в том случае, если пьеса не отвечала его вкусам. Поэтому он не мог позволить себе жить так, как живут богачи, а свою нищету по сравнению с той роскошью, в которой купались его более уступчивые коллеги, Грегор превратил в предмет бесконечных шуток.
Его жена Эбба, рослая, милая женщина, с обветренным лицом жительницы пограничных земель прошлого века, происходила из шведов, давно осевших в Миннесоте. Она занималась театральными костюмами. Эбба и Грегор являли собой не только славную и приятную в общении семью, но и были весьма ценной рабочей парой.
Деймон понятия не имел, что празднует Грегор, однако несколько шумных часов на обширном чердаке бывшего склада на Гудзоне, превращенном семейством Ходар в жилье и студию, были явно приятнее, чем одинокое прозябание в течение бесконечно длинного остатка воскресного дня.
На тот случай, если Шейла явится раньше, он оставил ей записку, в которой сообщал, что находится у Грегора, и призывал тоже прийти. Ей настолько нравилась эта пара, что она даже смогла спокойно высидеть несколько часов, пока Грегор писал ее портрет. Это случилось прошлым летом, когда Ходары навещали их в Коннектикуте. Грегора портрет чем-то не устроил, и он держал его на мольберте в студии, периодически касаясь полотна кистью.
– Дело в том, что ты – воплощение аристократизма, – объяснял он Шейле. – У тебя благородное лицо, фигура, характер, а секрет производства красок, которыми можно передать эти качества, в наш суровый век утерян. Да и люди перестали благородно выглядеть. Лишь некоторые собаки – ньюфаундленды, золотистые ретриверы да ирландские сеттеры сохранили породу. Потерпи. Мне необходимо побывать в пятнадцатом веке. А это путешествие не совершишь в подземке.
Грегор приветствовал Деймона крепкими объятиями, а Эбба – застенчивым поцелуем в щеку. Грегор, имевший свои представления о том, как должна одеваться творческая личность, был облачен в клетчатую фланелевую рубаху и мешковатые вельветовые штаны. На его шее красовался ярко-оранжевый, необычайно широкий, сплетенный из шерсти галстук. Поверх рубашки был неизменный толстенный твидовый пиджак шоколадного цвета. Он его не снимал даже в самые жаркие дни. Создавалось впечатление, что когда-то очень давно Грегор сильно замерз и до сей поры не может согреться.
В отличие от многих коллег-художников Грегор не превратил студию в выставку своих картин. Портрет Шейлы на мольберте был прикрыт, остальные работы стояли лицом к стене.
– Когда я пишу картину, мне страшно смотреть на то, что я уже сотворил, – пояснял Грегор. – Когда я устаю или оказываюсь в творческом тупике, у меня возникает искушение украсть что-нибудь у самого себя. Совершить автоплагиат, если можно так выразиться. Если я изрядно наберусь вечером, а вся дневная работа закончена, то я смотрю на картины. Когда наступает время снова ставить их лицом к стене, я хохочу или рыдаю.