— Здесь, — сказал путешественник, указывая на стол.
«Оказывается, я ошибся, — подумал хозяин. — Он не совсем немой».
Он поклонился, сходил за бутылкой вина и печеньем и поставил их на стол перед своим молчаливым посетителем.
— Угодно ли вам, сударь, еще чего-нибудь? — спросил он.
— Да, — ответил путешественник.
— Что же вам угодно?
— Узнать, не проезжал ли здесь молодой человек пятнадцати лет, верхом на рыжей лошади, в сопровождении слуги.
— Виконт де Бражелон? — спросил хозяин.
— Именно.
— Значит, вас зовут господин Гримо?
Приезжий утвердительно кивнул головой.
— Так вот, — сказал хозяин, — ваш молодой барин был здесь четверть часа тому назад. Он будет обедать в Мазенгарбе и ночевать в Камбрене.
— А сколько отсюда до Мазенгарба?
— Две с половиной мили.
— Благодарю вас.
Гримо, убедившись в том, что еще до вечера увидится со своим молодым барином, успокоился, отер себе лоб, налил стакан вина и выпил его молча.
Он поставил стакан на стол и только что собрался наполнить его снова, как страшный крик раздался из комнаты, в которой был монах с умирающим.
Гримо вскочил.
— Что это такое? — спросил он. — Откуда этот крик?
— Из комнаты раненого, — ответил хозяин.
— Какого раненого? — спросил Гримо.
— Бывший бетюнский палач был ранен испанскими бандитами. Его привезли сюда, и сейчас он исповедуется августинскому монаху. Он, видно, сильно страдает.
— Бывший бетюнский палач! — пробормотал Гримо, напрягая память. — Человек лет под шестьдесят, высокий широкоплечий, смуглый, волосы и борода черные?
— Так, так, только борода поседела, а волосы стали совсем белые. Вы его знаете? — спросил хозяин.
— Я видел его один раз, — сказал Гримо, лицо которого омрачилось при этом воспоминании.
Тут вбежала хозяйка, вся дрожа.
— Ты слышал? — спросила она мужа.
— Да, — ответил тот, с беспокойством поглядывая на дверь.
Крик повторился; он был слабее и тотчас же перешел в долгий, протяжный стон.
Все трое в ужасе переглянулись.
— Надо посмотреть, что там такое, — сказал Гримо.
— Можно подумать, что там кого-нибудь душат, — пробормотал хозяин.
— Господи Иисусе! — воскликнула его жена, крестясь.
Гримо говорил мало, зато, как мы знаем, умел действовать. Он бросился к двери и с силой толкнул ее, но она была заперта изнутри на задвижку.
— Отворите! — крикнул хозяин. — Отворите, сеньор монах, отворите сию же минуту!
Ответа не последовало.
— Отворите, или я вышибу дверь! — крикнул Гримо.
Никакого ответа. Тогда Гримо посмотрел вокруг и увидел кочергу, случайно стоявшую в углу. Он подсунул ее под дверь, и, прежде чем хозяин успел помешать, дверь соскочила с петель. Комната была залита кровью, сочившейся через тюфяк. Раненый уже не мог говорить, а только хрипел.
Монах исчез.
— А монах? — вскричал хозяин. — Где же монах?
Гримо бросился к открытому окну, выходившему во двор.
— Он выскочил отсюда! — воскликнул он.
— Вы думаете? — переспросил испуганный хозяин. — Эй, посмотрите, в конюшне ли мул монаха!
— Мула нет! — крикнул слуга, к которому был обращен этот вопрос.
Гримо нахмурился, а хозяин, сложив руки, как для молитвы, опасливо оглядывался. Жена его даже побоялась войти в комнату и, объятая страхом, осталась стоять за дверью.
Гримо подошел к раненому и вгляделся в суровые, резкие черты его лица, вызвавшего в нем такое страшное воспоминание.
Наконец после минуты мрачного и немого созерцания он сказал:
— Нет сомнения: это он.
— Жив ли он еще? — спросил хозяин.
Гримо вместо ответа расстегнул камзол на умирающем, чтобы послушать, бьется ли сердце. Хозяин с женой также подошли. Но вдруг они отшатнулись. Хозяин закричал в ужасе, Гримо побледнел.
В грудь палача слева по самую рукоятку был всажен кинжал.
— Бегите за помощью, — сказал Гримо. — Я побуду здесь.
Хозяин с растерянным видом вышел из комнаты, жена его убежала, едва заслышав крик мужа.
Глава 35. ОТПУЩЕНИЕ ГРЕХОВ
Вот что произошло.
Как мы видели, монах не по доброй воле, а, напротив, весьма неохотно последовал за раненым, которого ему навязали столь странным образом.
Быть может, он попытался бы бежать, если б было возможно. Но угрозы молодых людей, слуги, оставшиеся позади в гостинице и, несомненно, получившие соответствующий приказ, а быть может, и свои собственные соображения побудили монаха разыграть роль духовника до конца, не выказывая открыто своего неудовольствия.
Войдя в комнату, он подошел к изголовью раненого.
Быстрым взглядом, свойственным умирающим, которым каждая минута дорога, палач посмотрел в лицо того, кто должен был быть его утешителем.
Он сказал с нескрываемым удивлением:
— Вы еще очень молоды, отец мой.
— В моем звании люди не имеют возраста, — сухо ответил монах.
— О, отец мой, говорите со мной не так сурово, — сказал раненый, — я нуждаюсь в друге в последние минуты жизни.
— Вы очень страдаете? — спросил монах.
— Да, душой еще сильное, чем телом.
— Мы спасем вашу душу, — сказал монах. — Но действительно ли вы бетюнский палач, как я сейчас слышал?
— Вернее, — поспешно ответил раненый, боясь, без сомнения, лишиться из-за этого имени последней помощи, о которой просил, — вернее, я был им. Теперь я больше не палач. Уже пятнадцать лет, как я сложил с себя эту должность. Я еще присутствую при казнях, но сам не казню, о нет!
— Значит, вас тяготит ваша должность?
Палач глубоко вздохнул.
— Пока я лишал жизни во имя закона и правосудия, мое дело не мешало мне спать спокойно, потому что я был под покровом правосудия и закона. Но с той ужасной ночи, когда я послужил орудием личной мести и с гневом поднял меч на божие создание, с того самого дня…
Палач остановился и в отчаянии покачал головой.
— Говорите, — сказал монах и присел в ногах кровати, потому что его внимание было уже привлечено таким необычным началом.
— Ах, — воскликнул умирающий с порывом долго скрываемого и, наконец, прорвавшегося страдания, — я старался заглушить угрызения совести двадцатью годами доброй жизни. Я отучил себя от жестокости, привычной для того, кто проливал кровь. Я никогда не жалел своей жизни, если представлялся случай спасти жизнь тем, кто находился в опасности. Я сохранил не одну человеческую жизнь взамен той, которую отнял. Это еще не все.
Деньги, которые я приобрел, состоя на службе, я роздал бедным; я стал усердно посещать церковь; люди, прежде избегавшие меня, привыкли ко мне.
Все меня простили, некоторые даже полюбили. Но я думаю, что бог не простил меня, и каждую ночь встает передо мною тень этой женщины.
— Женщины! Так вы убили женщину? — воскликнул монах.
— И вы тоже, — воскликнул палач, — употребили это слово, которое постоянно звучит у меня в ушах: «убили»! Значит, я убил, а не казнил. Я убийца, а не служитель правосудия!
И он со стоном закрыл глаза.
Монах, без сомнения, испугался, что он умрет, не открыв больше ничего, и поспешил сказать:
— Продолжайте, я еще ничего не знаю. Когда вы окончите свой рассказ, мы — бог и я — рассудим вас.
— О отец мой! — продолжал палач, не открывая глаз, словно он боялся увидеть что-то страшное. — Это ужас, который я не в силах победить, усиливается во мне в особенности ночью и на воде. Мне кажется, что рука моя тяжелеет, будто я держу топор; что вода окрашивается кровью; что все звуки природы — шелест деревьев, шум ветра, плеск волн — сливаются в плачущий, страшный, отчаянный голос, который кричит мне: «Да свершится правосудие божье!»
— Бред, — прошептал монах, качая головой.
Палач открыл глаза, сделал усилие, чтобы повернуться к молодому человеку, и схватил его за руку.
— Бред! — повторил он. — Вы говорите: бред! О нет, потому что именно вечером я бросил ее тело в реку, потому что слова, которые шепчет мне совесть, — те самые слова, которые я повторял в своей гордыне. Будучи орудием человеческого правосудия, я возомнил себя орудием небесной справедливости.