— Возможно.

— А здесь, Петя, все возможно. Например, дочка его, Ирина Аркадьевна, наняла бандюганов, чтобы они отца постращали и он бы согласился к ней в Израиль уехать с перепугу. А квартиру продать. Может, ей на книжную торговлю не хватает десятки-другой тысяч баксов. А что? Квартира в центре, большая, тараканов извести, в ремонт вложиться и очень, знаешь, можно… Сколько там комнат — три?

— Четыре, если кабинет считать.

— А чего его не считать? В коммуналке из-за такой кладовки соседи бы передрались. Короче, если отца к отъезду склонить, приподнялась бы.

— Цены на недвижимость упали.

— Все равно. Или вот: Евгений Борисыч, друг душевный и компаньон по каким— то там их общим делам, решил наконец все себе захапать. Может, там такие бабки крутятся!.. Опять же, нанял братков, те старика до второго инфаркта довели, и теперь — все его. А внешне — несчастный случай. Почему нет?

— Гурский, ты сочинительство не бросил?

— Вон… — Александр кивнул на пишущую машинку.

Волков подошел к подоконнику, вынул из стоящей на нем машинки лист бумаги и прочел: «Мороз крепчал».

— Злобствуешь? — усмехнулся Петр.

— Размышляю…

— Ладно, Спиноза, давай ксиву, я за билетом съезжу.

— Ее еще найти надо.

— Ищи быстрей, у меня куча дел.

— Будешь покрикивать, вообще никуда не поеду, — Адашев поднялся из кресла, снял с полки набитую документами большую коробку из-под гаванских сигар и стал в ней рыться.

— А Ирина эта все-таки вроде ничего, а? — Волков прикурил сигарету и звонко хлопнул крышкой своей «Зиппы».

— Петр… — Гурский продолжал копаться в сигарной коробке. — А чего ты не женишься?

— А ты?

— Я был. С меня хватит.

— Я тоже.

— Да трахнешь, трахнешь ты эту Ирину, успокойся. Ты же не из-за Деда своего, а только ради нее это дело-то и взял. Что, я не вижу? Да и она на тебя глазищи пялит. Слушай, а чего на тебя так бабы западают? Как ненормальные.

— Ой-ой! Кто бы говорил…

— Нет, серьезно. Ты — хам, эгоист каких мало, циник и садюга. Тебе же человека подрезать, как другому плюнуть. Чего они все в тебе находят?

— А это потому, что за всем этим скрывается трепетная и ранимая душа ребенка. И женщины это чувствуют. В них просыпается материнский инстинкт. А вот в тебе этого нет. Ты, Гурский, своим холодом разбиваешь им сердце, и они от тебя шарахаются на следующий же день. Сначала липнут, а потом шарахаются. Они тебя боятся.

— Нет, Петюня, все не так. Просто женщины мечтают о романах. А я способен только на новеллу. На яркую, но короткую. Иначе мне скучно. И материнский инстинкт я давлю на корню. Я честен. Вот, нашел… — Александр достал из коробки паспорт.

— «На новеллу». На анекдот ты способен, максимум. Давай сюда.

— Не странен кто ж… А если тебя интересует мое мнение, я бы этой Ире запердолил. И тебе советую. У нее пальцы тонкие, и, судя по всему, в койке она орет. Потом расскажешь.

— Не дождетесь, гражданин Гадюкин.

— И смотреть нечего. Гарантирую.

— Ладно. Кальсоны у тебя есть?

— Лучше смерть, чем бесчестье.

— Брось, там холодно уже.

Холодно… Ты хоть знаешь, что такое «холодно»? Вот когда я в Туве был, там в январе морозы были — пятьдесят два градуса. Плюнешь, а на снег льдинка падает. Я, помню, проснулся в гостинице в городе Кызыл, это у них столица, там филармония, а я туда на «чес» с цыганской бригадой концертной приехал денег заработать. Знаешь, что такое «чес»? Три палки [Три концерта на разных площадках (артистический жаргон).] в день с переездом. Первый концерт в десять, второй в два, а третий в шесть. По сельским клубам. А ездили мы на «пазике» прямо по замерзшим рекам. На дверях — байковые одеяла, а за окнами… Сказка! Ну вот, проснулся, похмелье такое, что… Такие морозы там тоже редкость, нас из-за них на маршрут не выпускают. Что делать? Водку пить. Но пили мы спирт. В те годы там спирт питьевой в магазинах продавали, такой, знаешь, в водочных бутылках, пятерку, что ли, стоил, я уже и не помню. А потом спирт у нас закончился, мы портвейном догонялись. Гитары, песни. Но все без глупостей: чавалэ — отдельно, чаялэ — отдельно. У цыган же «облико морале». Они в этом плане между собой скрупулезны. Поэтому и пили, пока не падали.

И захотелось мне поутру пива. Не чего-нибудь, а именно пивка. А с этим делом там тогда засада полная.

Ну, подсказали мне местные, где у них чуть ли не единственная точка на весь город. Я и поехал. На автобусе. Подъезжаю, где надо выхожу, смотрю — кафе «Ромашка», что ли, или «Огонек». Нашел. Все правильно. Стеклянный фасад, а сбоку прямо в кирпичной стене амбразура пробита, вся заледеневшая, и очередь к ней стоит, человек семь с бидончиками.

Я пристроился, постоял, потом просовываю туда рубль, наклоняюсь и говорю: «Кружечку, пожалуйста». А оттуда рожа высовывается, смотрит на меня с недоумением и спрашивает: «С материка, что ли?» Я говорю: «Да. А у вас тут что, похмелье только для местных, по карточкам?» — «Да нет, — говорит, — у нас тут, паря, однако, на улице никто пива не пьет». Представляешь? Так и сказал: «однако». Я думал, это только в анекдотах. «У нас тут, — говорит, — однако, только в свою посуду». — «И что делать?» — спрашиваю. «Да вон, — говорит, — пойди в столовую, может, стакан дадут».

Пошел в стекляшку, взял два стакана, вернулся. У народа ко мне уважуха, без очереди пустили и смотрят: как же я пить-то буду? Мороз, напоминаю, такой, что пока он мне пива налил, пока я стакан из амбразуры забрал и ко рту поднес — на нем корка льда уже наросла, и сам стакан-то голой рукой не удержать.

Мне уже и пива этого не надо, я бы уже водочкой где-нибудь в тепле поправился, да и понимать начинаю, что вся эта затея у меня в голове спьяну возникла, нет у меня никакого похмелья, пьяный я еще со вчерашнего спирта вперемешку с портвейном. Просто сушняк утренний да «материковая» инерция поведения меня к пивной точке погнали, не приняв во внимание специфики времени года и географического места действия.

Но люди-то на меня смотрят. Я стакан в левую руку перехватил, пальцем правой в ледяной корке дырку пробил и выпил. Ощущение, должен заметить, такое… ну, как будто кипяток крутой пьешь. А этот, из амбразуры, мне второй стакан протягивает. Пришлось и второй выпить. Вот тогда я и понял, что такое «холодно».

— Но ты в кальсонах был?

— Я? В кальсонах?! Конечно, в кальсонах. Я же не сумасшедший.

— Да как сказать… — Петр задумчиво смотрел на друга.

— Ладно, чья бы корова мычала.

— Я абсолютно нормален. Ну, нервы, может быть. А вот ты на себя посмотри: вдруг, ни с того ни с сего срываешься, летишь хрен знает куда, аж на Дальний Восток! И зачем, спрашивается? За какой-то трубкой идиотской, которую старый дурак восковой фигуре в руку сунул. Может, ее сперли уже давно. А если и не сперли… Причем доводов ничьих, даже моих, не слушаешь, а я говорю: «Саша, Саша, успокойся, остановись, лететь далеко, самолеты падают, да и какое вообще тебе лично дело до всех этих заморочек?» А ты? А? Глаза горят, речь невнятная, движения судорожные. «Пустите, — кричишь, — меня! У всякой птицы своя Испания! Она у нее под перьями!» Ну? Ты же в первом же буфете отравишься. И рвать тебя будет шумно, обильно и мучительно, вплоть до непроизвольного мочеиспускания. Посреди улицы. А хорошенькие барышни будут на тебя смотреть в этот момент и морщить носики от отвращения. Потом тебя арестует милиционер, «скорую» не вызовет, потому что от тебя водкой пахнуть будет, а сдаст в вытрезвон, где ты и умрешь в корчах. Документы у тебя украдут еще в дороге, поэтому похоронят-то тебя на кладбище, но в безымянной яме, как безродного.

Саша, я же тебе только добра желаю! Почему ты меня не слушаешься, все норовишь по-своему? Ну куда ты едешь? Зачем?

Гурский, внимательно глядя на Петра, с интересом выслушал монолог.

— Надо же… — с уважением сказал он. — А ведь тебе, Петр, учиться надо было. На улице Вильгельма Пика, дом три. Город Москва. Ты же истинный талант просрал. Я серьезно.