— Да мне без разницы, — продавец взял с прилавка ножик и, защелкнув шило, убрал его в карман. — Только они у вас лопатник помыли.

— Иди ты? — Адашев сунул руку в карман. — И правда. Вот ведь…

— Держи, — продавец откупорил и протянул ему бутылку пива. — Альберт Швейцер… Ты откуда такой?

— Из Питера.

— А, ну понятно. Вы все тут вразнос идете. У тебя вроде там немного и было. Еще-то есть?

— Давай посмотрим.

Александр расстегнул пуховик, запустил руку глубоко за спину и достал из потайного кармана пакет, в который еще в самолете отложил доллары и крупные рублевые купюры. В бумажнике он оставил тогда немного средств на текущие расходы и после всех трат, включая и вот эту последнюю, на гаврошей, оставалась там сущая ерунда. Жаль было самого бумажника, который подарила на день рождения некая Татьяна.

— А ты видел? — спросил Гурский продавца.

— Чо ж не видеть-то… Дураком надо быть.

— Угу… — кивнул Гурский. — А что, на самом деле, как кто из Питера сюда попадает — тут же вразнос?

— Да повидал я вашего брата, — продавец окинул взглядом камуфляж Гурского. — Сидите, сидите там у себя, а как вырвались — ты на себя посмотри. Что, я не прав? Тебе чего надо? Водки и бабу. Так, командир?

— Ну, в принципе…

— Слушай меня: бери сразу коробку; вот здесь, рядом, гостиница, там девки свои, нормальные, не обнесут. Погуляй пару дней. Только на улицу не выходи. Там, по Амурскому бульвару, чуть дальше Дом быта — банька, джакузи, то-се, в двух шагах всего. Девкам скажешь, они тебя доставят. Деньги на обратную дорогу только сразу отложи. И гуляй…

— Вопрос можно?

— А то…

— Ты почему меня Альбертом Швейцером назвал?

— Так… Вон, смотри, — продавец бросил на прилавок книжку в черной глянцевой обложке. — Оставил кто-то. А мне по ночам делать нечего, я и прочел. Похож ты на него. Добрый, как дурак. Хочешь — бери.

— Не хочу. Читал.

— Значит, водки?

— Водки.

— Подожди, я тебе коробку запечатанную принесу.

— Не надо коробку. Бутылку.

— Зря. Дороже выйдет.

— А мы не ищем легких путей.

— Смотри, тебе жить. Только если бутылку, то вон там, в том отделе, у Верки.

— Слушай, что-то устаю я. Взбодриться бы. Тебя как зовут?

— Петр.

— Вот. Друг у меня есть, тоже Петром зовут. Давай-ка, Петя, выпьем да закусим. Ты как, а?

— Ну что… ладно, давай, Альберт, вон там проходи — и сюда. Сюда вот давай, — он открыл дверь в служебку. — Заходи.

Гурский прошел за прилавок и вошел в крохотную комнатку, где у стены помещался маленький диван, а напротив стояли два стула и стол, под которым дышала жаром «трамвайка».

— Держи, — Петр поставил на стол бутылку коньяку и миску с нарезанной толстыми ломтями красной рыбой. — Тебе пожрать надо, ты плывешь. Сколько квасишь-то?

— Дак…

— Вот я и говорю, — он разрезал пополам лимон и, расковыряв серединку ножом, выжал сок на рыбу. Достал из шкафчика два стакана.

— Ну что, открыть не в силах даже? — откупорил бутылку, плеснул в стаканы и взял один в руку. — Ну, давай.

— Давай, однако…

Они выпили, взяли по ломтю рыбы и стали закусывать сочной красной мякотью.

— Легчает?

— Скоро узнаем, — Гурский взял еще один кусок.

— Сейчас приживется, — Петр плеснул в стаканы еще коньяку. — А ко мне тут китаец один ходит, старый уже, хоть их и не поймешь с виду. Там рынок, дальше по бульвару, он там торгует чем-то, а здесь, на вокзале, товар получает. Ему шлют откуда-то, он здесь получает. Живет, что ли, где-то рядом, я не знаю. Я вообще— то про него ничего толком не знаю. У меня сеструха болела, ну, мы с ним и разговорились однажды на эту тему, они же, китайцы, в этом деле… у них свои прибамбасы, народные. Ну вот, он мне мазь принес, корешки какие-то, объяснил чего-куда-как, короче — сеструха моя выздоровела, ну как новенькая. С тех пор он как за товаром на вокзал приходит, встретит, на машине отправит — и ко мне. Сидим мы с ним, вот как с тобой, у него закуска своя, ну там, всякие китайские дела, выпьет он пять капель, а потом глаза закроет и сидит. Ни разговору с ним, ну ничего. Я говорю: «Эй! Ты чего, заснул?» А он: «Ничего-ничего, говори, я слысу…» Мне надоело однажды, я ему: «Ты чего, — говорю, — устаешь, что ли, сильно?» А он мне: «Нет, — говорит, — мне с тобой хоросо. Проста я думаю». — «О чем, — говорю, — думаешь-то? Может, мне тоже интересно, давай вместе». А он глаза открывает и говорит: «Давай». — «Давай», — я ему. Он говорит: «Возьми два свой ладоска, слепни, сто полусяй?» Я хлопнул в ладоши. «Ну, хлоп! — говорю. — Хлопок получается… И что?» А он смеется и говорит: «Ага! У меня тозе из двух ладоска хлопок полусяй. А как хлопок из одной ладоска полусяй? А?» — «Никак», — говорю. А он опять смеется и говорит: «Не-ет. Мозна. Пака не паймес — ты дурак». — «А ты, — говорю, — понимаешь?» — «Нет, — смеется, — думаю пака». — «Так чго же, — говорю, — мы с тобой оба дураки?» А он опять смеется: «Канесна! Пака про ладоска не паймес, дураки…» И ты знаешь, так это меня заело… Выпьем?

— Выпьем.

— Подожди-ка, — продавец Петр вышел на минуту, а потом вернулся с большой луковицей. Счистив с нее шелестящую кожицу, разрезал пополам и одну половинку протянул Гурскому. — Грызи как яблоко, он сладкий, полезно. Давай, — он приподнял стакан.

— Давай, — чокнулся с ним Александр. — За Хакуина.

— Чего?

— Да ладно, не обращай внимания. Они выпили коньяку, Гурский откусил большой кусок от сладкой, истекающей ароматным молочным соком луковицы и с хрустом стал жевать.

— — И рыбки, рыбки сразу, это мне китаец принес, они ее там как-то маринуют по-своему.

— Угу… — ответил Александр, не открывая набитого рта, пережевывая лук вместе с рыбой, из которой обильно, как из губки, выделялась и вовсе уж какого— то невообразимо восхитительного вкуса жидкость.

— Ну вот… и ты понимаешь, с этой ладошкой — такая херня… Ведь вроде на самом деле что-то… ну, короче, даже если одна, то все равно… хлопок… Нет, ну не могу сказать. Так вроде чего-то в мозгах крутится постоянно… а вот, чтобы сказать — полная жопа. Может, он меня сглазил? Или еще как попортил, по— своему? Ведь не поверишь, ночами просыпаюсь. И все — про ладошку. А? Чего делать-то? Я вот тебя первый раз вижу, а смотри… опять про нее.

— Нормально.

— Думаешь?

— Точно. Не переживай.

— Нет, ну а как? Я же про нее постоянно думаю.

— Ну и думай.

— Да пошла бы она!..

— Не думай.

— Не могу. А?

— Наливай.

— Это запросто.

— А как же торговля твоя?

— Да там Верка.

— Наливай.

— Это запросто. Но ты мне скажи — он меня не попортил? Это у меня не болезнь какая-нибудь психическая начинается?

— Нет, — мотнул головой Гурский.

— Точно?

— Отвечаю.

— Ну, давай выпьем.

— Давай. Не робей, Петя, это только начало.

— Чего начало?

— Чего… — Гурский пожал плечами. — Срединного пути.

— Да в гробу я его видел.

— О!.. — Гурский поднял палец. — Что и ценно. Далеко пойдешь.

— Я на бабе лежу, а сам про ладошку эту самую и про хлопок думаю. Мне это надо?

— Мы пьем или как?

— Или где?

— Или что?

— Давай?

— Давай.

Они выпили и закусили.

— Хороший ты мужик, Альберт. Живи у меня, а?

— Не могу. Мне в Комсомольск надо.

— Зачем?

— Надо.

— Ну, надо так надо. Езжай тогда.

— Не могу. У меня поезд только утром.

— А-а!.. Так ты с вокзала?

— Ага.

— Так ты приляг тут до утра, поспи, ты же плывешь.

— Не могу.

— Чего это? — нахмурился продавец Петр. — За бабки сомневаешься?

— Нет. Просплю.

— Херня. Вон будильник — раз, Верке щас скажем — два, я — три. Спи, не сомневайся.

— Хорошо, — Гурский кивнул, пересел со стула на диван, упал на бок и заснул прежде, чем голова его коснулась лежащей на диване подушки.

И опять Адашеву-Гурскому снились совершенно ненужные ему сны. Опять он брел куда-то, мучимый жаждой, но теперь вокруг него вертелся старый китаец, хлопал в ладоши и приговаривал: «Пенделок! Опа! Пенделок!» Потом китаец стал раздуваться. Он раздувался, раздувался и наконец жутко заверещал металлическим голосом. Почему-то во сне это было очень страшно.