— Давно, ему же уже много лет было, мы с братом поздние дети. А работал он директором комиссионки, вплоть до самой перестройки, как раз году в восемьдесят шестом и ушел. Он вообще всю жизнь в торговле проработал, в основном в комиссионных, и у них там, еще в те времена, советские, кроме тряпок, и картины были, и антиквариата немножко, и еще всякое. И отец очень хорошо в этом разбирался. Просто эксперт был. Самый настоящий. Его очень многие знали и уважали. Антиквариат — дело деликатное, да и живопись тоже. А уж ювелирка — тем более. Ну вот, я говорила, он давно на пенсии, ему же за семьдесят далеко, но к нему все равно обращались. За советом, подлинность определить, оценить, ну и… иногда — помочь продать. Или купить. Он коллекционеров в городе почти всех знал. И его знали. И не только у нас в Питере. Понимаете, одно дело — стоимость, так сказать, номинальная, а другое — рыночная, на сегодняшний день. Он многим помогал, советовал. Его слово многое значило. Ему верили.

Гурский невольно окинул взглядом комнату.

— Да, — опять чуть грустно улыбнулась Ирина, — вы правы. Когда мама умерла, пришлось кое-что продать. Отец ей памятник поставил какой-то жутко дорогой. Потом мы с мужем решили уехать. Папа сначала очень против был, просто категорически, а потом уже… многое продал, чтобы мы там не голодали, пока обустроимся. А когда Виктор женился, продал и все остальное. Виктору квартиру надо было покупать. Он — мой младший брат, сводный, от второй папиной жены. Только отец с ней развелся. Так и жил один. Он вообще человек был очень непростой, а порой и невыносимый — в быту. Он… как бы вам сказать… он же воевал, до Берлина дошел, но очень не любил, ну, внешних проявлений эмоций всяких, пафоса, что ли, и прочего, что из иных людей выплескивается, вы понимаете?

— В общих чертах.

— Ну, вот попросишь его рассказать иной раз, как воевал, а он вспоминает что-нибудь такое… и смешное вроде бы, и странное, и рассказывать не умел совсем. «Пришел к нам в роту, — рассказывает, — один такой — косая сажень, грудь в медалях и сапоги офицерские. И каждую ночь сапоги под голову клал, чтоб не сперли. Я ему: „Сними медали. Блестят на солнце, снайпер зацепит“. А он только рукой машет. И вдруг — дзынь! Прямо между медалей. Вот тут с него сапоги и сняли…»

— Да, — улыбнулся Гурский. — Ёмко.

— Да уж… Никак не привыкнуть, что его нет.

— А он вам про какие-нибудь неприятности свои не рассказывал? — спросил Волков.

— Нет.

— И сами, значит, вы ничего конкретного не замечали.

— Кроме того, что он настороженный какой-то стал, нервный, — ничего. Я же здесь наскоками. Поживу с ним две-три недели и обратно.

— К мужу?

— Нет. Мы, знаете, как-то сразу там разошлись. Так со многими бывает. Люди меняются неузнаваемо. Он комплексовать вдруг стал страшно из-за того, что мы живем на мои деньги, на те, что мне отец переправил. Меня эта глупость его злила очень, я на него орать начала, а он от этого еще больше сник и отдалился, и как— то… все эти тяготы первого времени нас не сплотили, а наоборот. Но сейчас у него все нормально.

— А у вас?

— У меня магазин книжный, там много читают на русском.

— А где это?

— В Хайфе я сейчас живу. Это, в общем, недалеко от Иерусалима, чтоб вам понятно было. Хоть там все недалеко. Дела вроде идут, грех жаловаться. Я поэтому и с отцом долго оставаться не могла себе позволить.

— А как вам отец туда деньги переправил? Поймите меня правильно, вопрос, может, и глупый, и некорректный, но меня интересует — как именно? Есть же много способов. А времена наступили сложные, вот вы сами заметили, что люди меняются до неузнаваемости. Он же вам не пять рублей посылал, и тем самым продемонстрировал материальный достаток. Вдруг кто-то из тех, кто ему тогда услугу оказал, о нем вспомнил и… я не знаю, затеял что-нибудь. Квартира, например, вот эта, — Волков огляделся вокруг, — сама по себе на сегодняшний день немалых денег стоит.

— Нет, — покачала головой Ирина. — Я вас понимаю, но уверена, что это здесь ни при чем. Это же почти пятнадцать лет назад было. Вспоминать уже некому. Точно.

— Ну, нет так нет. Так откуда же у вас подозрения, что отцу вашему угрожали? — От Виктора в основном. Мне отец ничего по телефону не говорил такого, он же старый разведчик. Но я по голосу догадывалась, поэтому и прилетела, как только смогла. Но и здесь он мне ничего конкретного… Только спросил вдруг однажды, мол, не собираюсь ли я обратно. Я просто оторопела: «А чего ради, папа?» А он: «Нет-нет, ничего, все правильно, детка. Это я так просто вслух подумал…» А что думать? Что я здесь делать буду, на что жить? Я, наоборот, каждый раз пыталась его уговорить, хотела увезти с собой. А он ни в какую. Рано, мол, еще мне, вот когда уж совсем старый стану, тогда к тебе помирать и поеду. А пока рано. И еще его стали интересовать мои чисто деловые вопросы, дескать, как я с оптовиками отношения строю. Ну и вообще, умею ли торговать, выгодно ли мне именно книгами заниматься? Может, чем-нибудь другим? И вдруг за Евгения Борисовича сватать стал, да как-то уж больно неуклюже… Дескать, он человек взрослый, деловой, с деньгами умеет обращаться. Я рассмеялась, конечно, говорю ему: «Папа, вот пусть он со своими деньгами и обращается. А я со своими несколькими буратинскими сольдо сама управлюсь. Букварь сначала куплю и азбуку, потом продам — как раз и останется на курточку, да на луковицу еще. Не надо за меня волноваться». — Ирина впервые улыбнулась широко, отчего в уголках ее глубоких синих глаз собрались хитрые морщинки.

— Вы позволите? — Петр невольно тоже улыбнулся, отставил кофейную чашку и потянулся за сигаретами.

— Да, конечно. Это я при папе до самого последнего времени старалась не курить, а вообще-то я… Сейчас я пепельницу дам. Может, еще кофе?

— Нет, спасибо.

Ирина сходила на кухню и принесла большую пепельницу.

— Вот. Отец трубки курил, у него их несколько, он их очень любил. Даже после инфаркта, когда врачи ему бросить настоятельно советовали. Он курить стал меньше, но все равно какую-нибудь постоянно с собой носил, просто в руках держал, посасывал пустую, без табака. Поэтому меня и не «насторожило», как вы говорите, а ошарашило просто, что у него в кармане этот муляж.

— Действительно странно. А вы могли бы описать, какой именно трубки дома не хватает? Как она выглядела?

— Конечно. Она… такая, знаете, изогнутая была, старая, не очень большая, ну… вот вы Сталина на портретах видели? Он ее так и называл: «Сталинская». Представляете примерно?

— Ну, так, приблизительно… А муляж этот на нее похож? Можно на него взглянуть, кстати?

— Да вот, пожалуйста. — Ирина встала из-за стола, принесла из кабинета курительную трубку и подала ее Петру. — Очень похожа. Посторонний человек может и не отличить.

— Странно. — Волков рассматривал имитацию, крутя ее в руках, потом вынул мундштук из чубука.

— На первый взгляд это была самая обыкновенная трубка: темно-коричневый полированный деревянный чубук и черный эбонитовый мундштук. Но ни в мундштуке, ни в чубуке (несмотря на высверленное и затонированное черным красителем, имитирующим обугленную внутреннюю поверхность, отверстие, в которое набивается табак) не было дырочки для дыма.

— Очень странно, — повторил он. — И вот эту штуку нашли у него в кармане?

— В том-то и дело! Я же говорила в милиции. Да что толку?

— Хорошо, а что брат ваш обо всем этом говорит? Ему отец на что-нибудь жаловался?

— Виктор говорит, что да. Но… И здесь все очень странно. Понимаете, когда я приехала в этот раз, это недели полторы всего назад было, Виктор со мной встретился. Вообще-то мы не очень дружим, но тут он сразу же приехал, на следующий же день. И настойчиво стал меня уговаривать, чтобы я отца увезла. Что нянчиться, дескать, с ним здесь совершенно некому, что сбрендил он на старости лет совсем от одиночества и что ему то слежка мерещится, то его якобы по телефону запугивают постоянно, и вообще, пора старику в теплые края. И чтобы я его уговорила. Сейчас, мол, одиноких стариков за «хрущевку» убивают, а у него — хоромы. Или он для тебя обуза? Ну что за чушь? Да если бы отец захотел… Но в том-то ведь все и дело! Ну вот, а потом, дня через два, — этот звонок, я рассказывала. Мне и в голову ничего не пришло. А отец молчал.