К тому же чем больше вы полагаетесь на то, что в ином мире будет восстановлена справедливость, тем меньше вы стремитесь добиться ее здесь. Разве не так? Другими словами, если ты совершенно уверен, что существует только этот мир, то приложишь все силы, чтобы сделать его лучше. А так все действительно хорошие люди думают только об ином мире. Жаль.

Ну, а как дела с этим миром? Он существует миллион лет, а мы лишь совсем недавно изобрели радио. То есть радио ждало миллион лет, чтобы мы его изобрели. И значит, мы проживем еще миллион лет, прежде чем снова изобретем или откроем что-то важное. А оно будет дожидаться нас все эти годы. Два миллиона лет. Похоже на то, что в этом мире у нас есть все, стоит хорошенько поискать.

У нас! Я-то немного открыл... За исключением сочетания Сильвии и Вестауэйза...

А овцы, которых мы пускаем пастись на поле, чтобы они оставляли там короткую траву для гольфа? Идея отличная, но они-то уверены, что их пустили туда ради них самих. Хотя для меня дело вовсе не в них, а в поле. Предположим, что Бога интересует мир, а не мы. Мысль жуткая. Но вполне допустимая. Кроме того, интерес должен иметь предел. В нас живет миллион бактерий. По словам этих страшных лжецов, ученых. Ну и конечно, эти бактерии полагают, что они центр мироздания. И если одна маленькая бактерия, счастливо существующая в мире по имени Ормсби, которая спешит на встречу со своей Сильвией, подумала бы о том, что Бога, быть может, интересует только Ормсби, а не она сама – ведь она могла бы оказаться права. Вопреки бактерии-теологу. А бактерия-ученый, работающая в лаборатории в левой части печени Ормсби, совершенно не права в своих догматических утверждениях, что Ормсби представляет собой единственный обитаемый мир. Так же, как мы можем быть не правы относительно всех остальных миров. Так же, как для Господа Бога мир может быть личностью, наделенной душою, в которую каждый из нас внес свой микроскопический вклад.

Чудаки эти ученые. Почти такие же чудаки, как фундаменталисты или как их там зовут. Разумеется, геологи доказали абсурдность Книги Бытия... и все же всемогущий Бог, который не мог сотворить мира, не набив его скелетами, различными слоями и всем, что Ему захотелось, в Своих собственных целях, вряд ли может считаться всемогущим Богом. Ну и где во всем этом истина? Один Бог знает – единственный ответ.

Реджинальд вытащил часы в двадцать первый раз. Еще миля и еще минута. Поезд мог опоздать на одну-две минуты. Сильвия не станет беспокоиться из-за этого. Чудесно. Мы сейчас встретимся, Сильвия! Ура! Ты самое прекрасное, невероятное чудо. Безусловно, Бог есть.

Глава восьмая

I

Реджинальд наблюдает за своими тремя утками. Стало трудно различить, где мать, а где дети. Сильвия знает, или, во всяком случае, ей так кажется: “Вон, вон та, дорогой”. Когда он один, разобраться невозможно. Но это не так уж важно. А важно то, что до самого конца сентября никто не знает и не может знать, кто из утят селезень, а кто утка. Совершенно непонятно, думает Реджинальд, почему селезень обретает свою великолепную индивидуальность зимой, а летом довольствуется тем, что неотличим от утки. Удивительно интересно наблюдать за тремя утками в конце июля, пытаясь уловить первые признаки перемен. Сегодня грудка у Эллен, кажется, посветлее? Нет? Ну, ладно. А ты что думаешь, Джем?

Джем сидит чуть поодаль, безразличный, как только кошки умеют быть безразличными. Утки и голуби его больше не волнуют. Были времена, в юности, когда он считал их птицами, но мистер Уэллард вбил ему в голову, что некоторые люди считают их овощами. Ладно, если Уэллард и в самом деле полагает, что утки – это овощи, приходится ему поверить. Все это вбивание в голову котам пользы не приносит. Овощи? Пожалуйста. Кому интересны три ныряющие морковки на пруду?

Джем не отвечает. Беседовать с меховым воротником, обвившимся вокруг шеи, сложно, но что ты думаешь, Джон Весли? Джон Весли, счастливо мурлыкавший себе под нос, при звуках любимого голоса принялся мурлыкать еще громче, а затем снова заснул, оставив моторчик включенным.

Теперь и Реджинальд слышит любимый голос.

– Привет, дорогой.

– Привет, Сильвия Уэллард. Я как раз думал о тебе. Встань, чтобы тебя было как следует видно. Взгляни, какое кругом великолепие.

– Да, просто прекрасно. Не забудь, что к обеду приходят Хильдершемы.

– О небо, не так уж все и великолепно. Я ведь действительно забыл.

– Я иду переодеваться и решила напомнить тебе.

– Пропади все пропадом!

– Дорогой, – спрашивает Сильвия с тревогой, – разве ты не любишь Хильдершемов? Я помню, ты говорил, что тебе нравится Грейс. Поэтому я их и пригласила.

– Я страшно люблю их, но в деревне никто не переодевается к обеду. Это значит зря потратить лучшие полчаса за целый день.

– Ты ведь не можешь выйти к обеду в таком виде, раз приходят гости.

– Могу, уверяю тебя. Я, пожалуй, согласен потратить минуты две-три на мытье рук, ну и хватит.

– Ты должен переодеться, ведь они обязательно придут нарядными.

– С одним условием, – торжественно провозгласил Реджинальд.

– С каким?

– Ты наденешь какое-нибудь совершенно неприличное платье с самым глубоким вырезом, чтобы я миг пожирать тебя глазами весь вечер.

Румянец цвета дикой розы выступил на щеках Сильвии – он знал, что она покраснеет, и хотел этого. Она тихонько сказала:

– Сейчас не носят платьев с низким вырезом.

– Тогда – самое короткое.

Дикая роза на щеках Сильвии потемнела.

– Ты дурачок, – сказала она, храбро глядя на него, и едва эта фраза достигла его слуха и показалась ему пошлой, как в ту же минуту растворилась в волшебстве ее взгляда, будто и не была произнесена.

– Я выберу самое красивое, – пообещала она.

– Что бы ты ни надела, ты будешь выглядеть прекрасно, а я буду любить тебя.

– Не задерживайся.

– Не больше чем на четверть часа.

– Хорошо, дорогой. – Она неспешно повернулась и пошла к дому.

– А я пойду с миссис Уэллард, – объявил Джем, следуя за ней.

Таким образом, к моменту, когда было объявлено о приходе Хильдершемов, “мистер и миссис Фарли Хильдершем”, – Реджинальд выглядел совершенным джентльменом, а Сильвия была так хороша, что у Грейс Хильдершем перехватило дыхание, и она, не сознавая, что говорит вслух, произнесла: “Какая красота!”, а Реджинальд шепнул Сильвии: “Это про меня”. Тут все они рассмеялись – как легко смеются люди в подобной ситуации – и почувствовали, что неплохо было бы выпить по коктейлю.

Фарли Хильдершем был, как и его жена, большой, розовый и светловолосый. Он обладал, наряду с прочими достоинствами, тем, что сам именовал “чувством гражданского долга”. Это означало, что он мог отыскать пищу для ума лишь во внешнем, а не во внутреннем мире. Он был членом Опекунского совета, членом Совета графства, мировым судьей, консерватором, церковным старостой, принадлежал к всевозможным организациям, а к людям вроде Уэлларда, не озаботившимся вступить хотя бы в Ассоциацию джентльменов страны, относился с добродушным пренебрежением. Не было собрания, на котором он бы не председательствовал, не было тем, на которые он бы не произносил речей, не было мероприятия, которое он не согласился бы возглавить, не было петиции, под которой он охотно не поставил бы своей подписи. “Фарли всегда знает, чего хочет”, – гордо говорила его жена, но не добавляла, хорошо ли это. Сама она была довольно нерешительна, в частности, в вопросах одежды. Прежде чем вечер подойдет к концу, она наверняка спросит у Сильвии, к лицу ли ей, Грейс, платье абрикосового бархата. Реджинальду казалось, что невозможно не любить такую женщину. Это как если бы кто-то из мужчин просил тебя честно высказаться по поводу его чувства юмора.

– Вы, я думаю, подписали нашу петицию?

– Я не силен по этой части. А о чем она?

– Об устройстве водопровода в Литтл Моллинге.

– Ну нет. Это было бы ужасно.