А на следующий день Рэми летел по запорошенному снегом льду и вслед ему несся неистовый лай.

— Ату, ату его! — кричал Гэн.

Сыпало солнце на снег искры, ломался под ногами наст, и Рэми рвался вперед, из последних сил, на крыльях безумного страха. И знал, что не успеет, что спасения не будет.

— Ату!

Ноги болели невыносимо. Рэми бежал, рвал жилы, охваченный желанием жить. Просто жить. А лай был все ближе. И казалось, что опаляет спину горячее дыхание, и еще чуть, и вонзятся в кожу острые зубы, рванут кусок мяса, потянутся к беззащитной шее. Быстрей! Рвалась из груди боль, заливала глаза кровавая пелена, и медленно, будто издеваясь, приближался берег.

Еще быстрее!

А лай был все ближе, а сил было все меньше. И пот застилал глаза, и ноги гудели от напряжения, и сбилась с волос, свалилась в снег шапка, а пальцы рвали завязки тяжелого плаща, скидывая его на снег.

Быстрее!

Он видел только берег, спасительный берег. А там дорога, а за дорогой — забор, дом, в котором можно спрятаться, забиться за печку, отдышаться и найти силы, чтобы жить дальше. Надо только добежать!

Крепкие руки обвили плечи, кто-то мягко толкнул в сугроб, на глаза запросились слезы. За что? Он ведь почти добежал! Лай вдруг затих, сменившись визгом, страх, еще недавно кипятивший кровь, накатил волной слабости. Рэми не мог встать. Он даже пошевелиться не мог. Он так и сидел на снегу, опустив голову и мучительно краснел, чувствуя, как бегут по щекам беспомощные слезы. Стыдно-то как. А предательских слез все равно не удержать.

Кто-то опустился перед ним на корточки.

— Ну же, малыш.

Малыш? И унизительно, и сладко. Никто и никогда его так не называл. Рэми медленно поднял голову и вздрогнул, наткнувшись на внимательный взгляд молодого незнакомого мужчины. И поверилось этому взгляду. И ладони протянутой поверилось, и мягкой, дружеской улыбке на тонких губах.

— Волчонок… — улыбнулся мужчина.

Но все равно… Через несколько дней падал за низким окошком снег, стояла вокруг тяжелая, томительная тишина. Услышав, что должен поехать в замок с незнакомцем, которого звали Брэном, Рэми вырвался из рук матери, забился в угол кровати и вскричал:

— Не хочу!

Проснулась и заплакала сестра. Хрустнула в печи лопнувшая ветка, и Лия испуганно обвила пухлыми ручонками шею матери, уткнув заплаканное лицо ей в волосы.

— Ты не можешь остаться здесь, — сказала мать, осторожно присаживаясь на край кровати и усадив дочь себе на колени.

— Я хочу с тобой, — упрямо ответил Рэми. — И с Лией. Если вы тут, то и я тут.

— Рэми, — губы матери задрожали, глаза блеснули в свете лучины влажным блеском, и на миг Рэми показалось, что сейчас она заплачет. — Мальчик мой… нам с Лией хорошо в деревне, ты же сам все видишь, а ты…

Рэми отвернулся, сжав ладони в кулак. Он был мал, но чувствовал — в деревне он чужой и никому не нужен. Даже вот матери, оказывается, не нужен. Обидно и больно. Но сам виноват. Мама всегда говорила, что он должен быть мужчиной, сильным, а у него не получалось. Он дал себя избить. Он дал себя загнать собаками.

Лия соскользнула с колен Рид, доползла к Рэми по набитому соломой тюфяку, обхватила его пухлыми ручками за шею и прошептала:

— Не грусти.

Ночь медленно текла за окнами. Рэми обнимал уснувшую сестренку, чувствовал, как пальцы матери гладят его по щеке, стирая злые слезы. И слушал. И что в замке ему будет хорошо, и что в деревне Рэми не выжить. И что это совсем ненадолго и очень скоро, Рэми и сам не заметит, как они вновь будут вместе. Рэми слушал и не верил. Не хотел верить.

— Брэн хороший человек, ты же сам знаешь.

Какая разница, хороший или плохой — Рэми не хочет уезжать. Не хочет бросать сестру и мать… чувствует себя предателем. Мать всегда говорила, что он должен быть сильным. Что он должен быть мужчиной. А теперь — убегать?

— Мы дождемся, пока ты повзрослеешь, обещаю, — шептала Рид. — Но не сейчас, погоди, сынок…

И потом тихое:

— Прости меня… забыла, что ты еще ребенок.

Рэми удивленно посмотрел на мать, даже плакать на время забыл, а Рид встала с кровати — сонно скрипнули доски, — сняла с огня небольшой котелок, наполнила деревянную кружку крепким, сладко пахнущим валерианой отваром и протянула его Рэми.

— Выпей. И постарайся… просто жить. Не думай обо мне и Лие. Я достаточно сильная, чтобы тебя дождаться, ты мне веришь?

Рэми верил. И когда следующим утром Брэн увез его в туман снегопада, мог думать только об одном, о тихой просьбе беречься и о горячей слезе, что упала ему на щеку.

Мама очень редко при нем плакала. И никогда не было так страшно, как в тот миг, когда из снега выросли высокие шпили башен замка, когда заскрипели цепи опускающегося моста и крепконогая спокойная лошадка выволокла груженные бочонками с вином сани во двор, окруженный хмурыми домами.

— Не бойся, волчонок! — помог ему спрыгнуть с саней Брэн, и стало вдруг на диво спокойно от его улыбки, от крепкой руки на плече и от осознания, что в этом чужом огромном замке Рэми не один. И снег вдруг показался волшебным, а все вокруг — совсем не страшным.

Конец зимы пролетел как в тумане. В замок привозили все больше больных, виссавийские целители падали с ног от усталости. Рэми и не спал почти, все носился по округлой зале между брошенными на пол тюфяками, подносил кому-то воду, помогал перевязывать сочившиеся гноем язвы, ласково уговаривая, кормил наваристым супом, вытирал рвоту. И бегал, бегал, как белка в колесе, не в силах остановиться.

Казалось, если остановишься, кто-то опять уйдет за грань, и посеревшие мужчины водрузят тело на носилки, чтобы сжечь во дворе под заунывные песнопения жрецов смерти. Потому на улицу выходить не хотелось, но назойливый запах дыма и горелого мяса все равно влетал через ненадолго открытые окна. Окон бы и не открывали, но приказали виссавийские целители.

Сами целители казались Рэми укутанными в зеленую тонкую ткань тенями. Они и ходили как тени — мягко и бесшумно, прятали лица до самых глаз, мало говорили, еще меньше обращали внимания на снующего вокруг Рэми, лишь изредка отдавали приказы: принеси, помоги перевернуть, подержи, ступай.

Никто не знал, откуда они появлялись и куда уходили. Никто не знал, почему они исцеляли и не брали за это платы, лишь просили молиться их богине. И люди молились. Днями простаивали на коленях у затерянных в лесах алтарях Виссавии, с благоговением оставляли на густо-зеленом, исчерченном незнакомыми рунами малахите кто цветы, кто венки, сплетенные из сосновых веток, а кто — букет ярких, подаренных богиней-осенью листьев.

И не осмеливались ни словом, ни делом оскорбить чужой милостивой богини, ведь понимали — случись кому-то дорогому захворать, и можно прийти к алтарю Виссавии, упасть на колени, взмолиться и знать, что на зов обязательно откликнутся. И появится из лесной чащи молчаливый виссавиец, и мелькнет поверх зеленой ткани сострадательный, ласковый взгляд.

А потом склонится виссавиец над больным, и взгляд его станет отрешенным, и сам целитель будто уйдет за черту, в мир мертвых. Из-под зеленого тончайшего плата выскользнет бледная ладонь, мелькнет на запястье малахитовый браслет и тонкие пальцы коснутся лба больного, прочерчивая на нем только виссавийцам известные руны. Склонится виссавиец к самому уху недужного, прошепчет что-то ласково, а пальцы его скользнут сначала по щеке, по шее больного, оставляя за собой едва заметный, светящийся зеленым след.

И целитель выпрямится резко, и его ладонь застынет над грудью хворого, чуть скользнув вверх, и польется с пальцев изумрудный свет, и выгнется под ладонью целителя недужный, застонет мучительно, едва слышно, выдыхая и боль, и страдание, и болезнь.

А темные, с огромной радужной оболочкой глаза виссавийца станут уставшими. Он вновь склонится над ухом хворого и прошепчет что-то, на этот раз ласково, успокаивающе, пальцами стирая бисер пота со лба больного, окутывая его в целительный сон, как в мягкое покрывало…