— Донкад — твой ярый враг, — сказала Бранвин.
— Он такой же эльф, как и я. Он обладает Видением. Это в нашей крови, только, как и отец, он не может смириться с этим… Он — мой старший брат, — с неохотой добавил он для Мев и Келли, ибо он никогда не говорил о Донкаде, но сейчас чувствовал, что они должны это понять. — В последний раз мы виделись в этом зале, когда он пришел в Кер Велл; но он увидел меня в обличье Ши и не стерпел этого. Боюсь, он не мог спать после этого. Он ушел прочь, он и мой отец, и я думал, они лишатся милости короля после этого, но они принялись наговаривать на меня и стали к нему еще ближе, отстранив меня. Возможно, король счел, что им сопутствует удача больше, чем мне. Возможно, он до сих нор думает так. Но если бы я смог поговорить с Донкадом…
— Это опасно, — сказала Бранвин, — и принесет больше зла, чем добра.
— Ах, Бранвин, в этом нет опасности, разве что моя гордость будет уязвлена. Но мне был сон о гордости. Меня спросили, отдам ли я ее за Кер Велл. И я думаю, что этот сон был вещим.
— Не собираешься же ты сам ехать к нему.
— Об этом я и думал.
— Нет, господин, — воскликнул Барк. — Только не ты.
— Что могут сделать гонцы там, где другие гонцы потерпели поражение? Но если я приеду сам, возможно, это залечит рану.
— Нет, — с сердцем воскликнула Бранвин. — Нет, нет и нет.
— Я поеду, — сказал Донал. — Господин, раз ты считаешь, что это надо, пошли меня.
Киран молча взглянул на Бранвин и встретил ее непреклонный взор.
— Я поеду сам, — сказал Барк. — Твой брат знает меня, хотя бы зрительно.
— Это напомнит ему годы войны, — промолвил Киран, — и королевские советы, а лучше бы эти дни не вспоминать.
— Я поеду, — повторил Донал.
— Я бы поехал, промолвил Ризи, — но я боюсь твоего брата, и у нас с ним нет общей родни.
— Вы обезумели, — сказала Бранвин, — кого бы ты ни послал, ему будет грозить опасность. Брат, не предлагай себя. Не надо его поддерживать в этой затее.
— Господин, я предлагаю себя, — еще раз повторил Донал. Его юное лицо раскраснелось. — Если я скажу, что я двоюродный брат Барка и твой человек, Донкад поймет, что твой гонец — не мелкая сошка; что же до войны, то я не видел ее, так что и в этом нет причин для твоего отказа.
— Мы обсудим это, — сказала Бранвин. — Мой господин, если соизволишь, мы поговорим об этом позже.
Киран замер на мгновение. Бранвин не спускала с него глаз.
— Мы поговорим, — промолвил он и посмотрел на Донала. — Донал, я подумаю об этом.
Но в глубине души он уже все решил и уже составлял в уме послание — что скажет он после стольких лет.
VII. Банберн
Впереди ехал отец с Барком и Доналом и другими воинами свиты на высоких огромных лошадях; они ехали в самом конце, перед всадниками, ведшими пять запасных лошадей. Мев и Келли тряслись на своих двух пони рядом с Ризи, которого это, вполне понятно, огорчало, в войске замковой стражи, с каждым воином которой они были прекрасно знакомы. Они чувствовали себя очень важными в этой поездке по владениям. Мев ощущала свободу и одновременно страх, страх, поселившийся в ней в эти последние дни, когда никто не говорил о тайнах, бродивших по Кер Веллу, как, например, тех, что обсуждали мать и отец между собой; ее тревожили предостережения матери, которые она слышала в зале; но отец, зачастую слушавшийся маму (она мудрее нас всех, сказал он как-то о ней своим воинам, а Мев была рядом и слышала это, — мою госпожу ничто не обманет), отец ушел из зала в тот вечер с таким видом, что он не станет слушать никого, и их мать на следующее утро за завтраком ко всему придиралась и бранила Мурну. Мев принимала ее резкость с терпеливым молчанием, и Келли бросил на нее взгляд, говорящий, что он думает то же самое — что мать волнуется из-за отца, что даже отправка Донкада грозит ему опасностью, и ей проще изливать свою тревогу, браня всех и вся.
И снова то был страх, о котором все молчали, не то перед королем, не то перед их дядей, господином Донна, не то перед волшебными силами, не то перед теми, кого никто не осмеливался назвать по имени; теперь страх ощущался постоянно, как присутствие большой рыбы, думала Мев, мелькающей то тут, то там под черными водами, отражающими лишь отблески света и ветви, так что нельзя понять — уплыла она вверх по течению или, всплыв, таращится на тебя. Никто не хотел обсуждать это, особенно с ними, и даже думать об этом, если удавалось.
Но пока были солнце и верховая езда, и ей нравилось ехать под равномерный скрип седла Флойна, ей нравилось движение и запах лошадей и кожи, земля и даже резкий привкус масла и металла, вонь пота и дыма, которой несло от мужчин: все это напоминало ей — и будет вечно напоминать — отца зимними вечерами, когда он возвращался со всем своим снаряжением в зал, и оружие было таким холодным; и его запахи состязались с материнскими, запахами трав и лекарств, которые она готовила для люда, болевшего зимой, запахами листьев и горшков; его же кресло было увешано конской упряжью и кожами, и пропахшими маслом лоскутами. И медленный скрежет оселка, когда он точил свой огромный меч, и аромат нагретого масла, когда речной песчаник ровно скользил вниз по лезвию, по которому бежали выгравированные полосы, превращавшиеся в конце в бегущую лошадь. Он был дорогим и очень древним, этот меч, который носил еще Кервален, а потом Эвальд — их дед, а теперь и отец. И однажды вечером заметив, что дети наблюдают за ним, он дал сначала Келли, а потом и ей поточить его, терпеливо поправляя их движения, когда они ошибались, и наконец заканчивал все сам — исправляя то, что они сделали, как подозревала Мев. И ее руки после этого тоже пахли маслом, как и его, что приводило ее в восторг. «О Мев», — восклицала ее мать, пахнувшая всегда травами и розами, и бранила ее за черные пятна на платье. Но Мев всегда нравился этот запах, ибо он принадлежал ему; ей нравилось все, чему он учил ее — твердости руки и умению ездить верхом, знанию лисьих нор и тому, где прячутся зайцы, названиям деревьев и холмов, и тех земель, что уже не видны за горизонтом.
Но теперь их отец ехал безоружным среди с ног до головы вооруженных воинов, везших щиты за плечами и держащих длинные копья, которыми никогда не пользовались во время охоты. Он оставил дома свой меч, перенес его вместе с остальным оружием из оружейной, словно это была безделица. И никто не спросил — почему. Но все обратили внимание, что он снял даже свой кинжал со стены в зале. Он носил при себе лишь камень, носил, не снимая. Она и Келли не говорили об этом даже между собой. Она не знала, был ли камень причиной их бед, или беды пришли сами по себе, а камень охранял от них; единственное, что она знала — он был совсем иным, чем их маленькие подарки.
И в душе ее зарождалось подозрение, что во всем были виноваты они с Келли, что если бы они послушались и не убежали к реке, ничего бы не произошло, и Ши не пришла бы, и не изменился бы их дом — и этот груз вины был слишком тяжел даже для того, чтобы думать о нем, не то чтобы говорить. Никакое наказание не могло исправить этого. Никто не мог в полной мере укорить их за это. Это напомнило ей, как Ши заглянула в ее душу и спросила, как она поступит с другим живым существом.
Поэтому изо всех сил она старалась не причинить другим еще раз такой боли и даже не позволяла себе больше быть ребенком. Она чувствовала себя обкраденной, она хотела расти по-своему; и вдруг все ее желания показались ей страшно мелкими, и сражения, которые она вела за себя, и непослушание, когда она хотела чего-то добиться — все стало казаться низким и себялюбивым, ибо ни один человек в мире не мог получить желаемого, даже их отец, который был господином Кер Велла. Они видели, как он беспомощно опускал голову, словно не мог вынести всего того, что было ему суждено, и это напоминало им страшную картину на темной лестнице, когда он упал, потеряв сознание, на руки матери, что являлось им снова и снова в ночных кошмарах. Они не хотели, чтоб такое повторилось еще; они хотели, чтоб все было по-старому, но это было уже невозможно. Даже их отец мог упасть, и они видели это, и каждый сам по себе понял, что взросление было совсем не тем, за что они его принимали, пытаясь во всем настоять на своем. И Мев вдруг подумала, что оно похоже на то, о чем спросила их Ши, что оно означает отказ, или по меньшей мере способность не обманываться, считая, что что-то тебе принадлежит, даже если это то, что ты любишь больше всего на свете, как дом и родители.