Ушаков выложил перед ним патент на чин бригадира:

– Вот тебе! С мундиром белым – флотским.

– Ах, на что мне все? Если б не эта вот псина, руки б на себя наложил… Да на кого мне собаку-то оставить?

* * *

Уже не думал бригадир флотский повстречаться с господином Радищевым, но повстречался. Правда, не лично с ним, а с книгой его, которую и вывез из Севастополя, от руки кем-то из офицеров переписанную; в дороге до Петербурга читал в коляске и сравнивал… Заунывные шелестящие дожди сеялись на поникшие травы, убогие жительства глядели на путника кособокими окошками, нищенская юдоль сквозила в настежь раскрытых дверях сельских часовен, где отпевали покойников. И невольно вспомнилась бодрая, самоуверенная юность. Как ехал лесом до Казани, как срывал первые в жизни поцелуи с ярких губ Анюточки Мамаевой (где-то она теперь?) и, может, в ту пору-по наивной младости – не замечал он того, на что столь жестоко указывал ему теперь господин Радищев своей «пагубной» книгой…

На редких станциях бригадир глушил водку стаканами, кормил не себя, а собаку, с нею и разговаривал: «Едины мы с тобою, сиротиночки…» По обочинам дорог брели куда-то солдаты, Прохор Акимович окликал их:

– Куда поспешаете-то, братцы?

– Велено до Лифляндии брести… в Ригу быдто! Сказывают, пруссаки войну хотят объявить нашему российскому величеству.

Пруссия ультиматумом возвещала миру, что желает забрать у поляков Торн и Данциг, а вместо этого отдать им… Киев и Белоруссию. Курносов доехал до столицы, когда салюты в честь побед черноморцев отгремели, а пушки готовились возвестить о мире со шведами. Мир, заключенный в убогой деревушке Верела, так и назывался Верельским… Бригадир хотел поместиться на жительство у «Демута», но в эту гостиницу с собакою не пускали. Пришлось снять две комнатенки в номерах мадам Шаде, обедать ходил в паштетные и кондитерские… В жизни так часто бывает: вспомнишь о человеке, давно не виденном, и обязательно его встретишь… Анна Даниловна Прокудина, урожденная Мамаева, встретилась ему в кондитерской, где угощала своих дочерей пирожками копеечными и леденцами, в бумажки завернутыми. По скудости угощения догадался Прохор Акимович, что в жизни этой женщины все давно порушилось, как и у него тоже. Их взгляды нечаянно соприкоснулись. Бригадир встал и спросил – ради чего она в Петербурге?

– А вот Манечка, вот и Танюшенька… По вдовости убогой решила их в Смольный институт определить. Да напрасно тратилась на дорогу дальнюю: девиц благородных берут в Смольный лишь по заслугам отцовским или дедовским. – А какие заслуги перед отечеством могли быть у ее мужа, пьяницы, взяточника и картежника? Вот и горевала вдова: – Надобно в Казань возвращаться, пока вконец не проелись. Годы-то летят скоро, может, хоть с женихами повезет…

И по облику женщины, и по тем копеечным пирожкам было видно, что вдовство ее несладкое. Стало мастеру жаль ее. И откровенно сознался в своем одиночестве:

– Жену бог прибрал в чуме херсонской, а сыночков при Роченсальме погубили. Остался я один – с песиком!

Договорились завтра погулять в Летнем саду. Анна Даниловна явилась на свидание с дочерьми, а Прохор Акимович, понимая ее материнские заботы, сказал:

– Если у вашего супруга заслуг перед отечеством не обнаружилось, так они у меня в избытке имеются.

– Да вы, сударь, сын-то крестьянский!

– Сын крестьянский, да отец дворянский… вот и вникните, Анна Даниловна: горю вашему помочь можно, ежели Манечка с Танечкой моими падчерицами станут.

Говорил он так, а в душе была немота, и вспомнилась прекрасная Камертаб, вся в лунном сиянии кафской ночи купленная и любимейшая! А теперь и эту, что ли, опять покупает он? Анна Даниловна прослезилась.

– Не надо, – сказал он ей. – Я ведь от души.

– Я вижу, сударь, что душа ваша благородна.

– Вот и хорошо. Будем и завтра гулять здесь…

Вскоре они обвенчались. Прохор Акимович подал прошение на «высочайшее имя» о принятии падчериц в Смольный институт, и барышень Прокудиных зачислили на казенный кошт…

Столица опять выслушала торжественную канонаду в 101 выстрел, чествуя новую победу Черноморского флота. По этому случаю было представление в Зимнем дворце флотских персон первых рангов. Екатерина произнесла речь: «Я всегда отменным оком взирала на все флотския вообще дела, успехи же онаго меня всегда более радовали, нежели самые сухопутныя, понеже к сим изстари Россия привыкла, а о морских ея подвигах лишь в мое царствование прямо слышно стало, и до дней онаго морская часть почиталась слабейшей. Черноморский же флот есть наше заведение собственное, следственно, сердцу нашему особо близкое…» А после речи пировали! Здесь же присутствовали и супруги Курносовы. Анна Даниловна, ошеломленная, еще не освоилась:

– Господи, да кто жа я ныне такая?

– Теперь ты госпожа бригадирша флотская.

– Скажи, милый: много это иль мало?

– Для меня хватает. Тебе тоже хватит…

* * *

Потемкина мучили боли, он писал в раздражении, что Сераль обманывает в переговорах не только его, но и сами турки обмануты: «Теперь выдумали медиацию прусскую. (А на посредничество Пруссии светлейший плевал, конечно!) Мои инструкции: или мир, или война… иначе буду их бить. Бездельник их, капудан-паша, будучи разбит близ Тамана, бежал с кораблями, как курва, а насказал своим, будто потопил у нас несколько судов. Сия ложь и у визиря публикована…»

Турецкая эскадра капудан-паши тихо покачивалась на водах между Тендрой и Гаджибеем; из пазов раскаленных палуб выпучивалась закипающая смола. Полураздетые босые матросы лениво шлялись в корабельные лавки за табаком-латакия; в судовых «киосках», где пылали жаровни, турки варили для себя крепкий кофе «мокко». Был час кейфа. В своем салоне Кучук-Гуссейн принимал Саид-бея, флагманский «Капудание» которого стоял неподалеку на якоре. Между флотоводцами протекала, словно тихий ручей, вялая беседа. Оба они понимали, что после всех неудач вернуться в Босфор – значит познакомиться с капуджи-башой (ведающим запасом шелковых шнурков для удушения неудачников). Сейчас их могло спасти только генеральное сражение с Ушак-пашою, а ослепительная мощь «Капудание» и «Мелеки-Бахри» внушала адмиралам султана чувство уверенности…

Салон капудан-паши был пронизан гудением комаров.

– Это еще стамбульские кровососы, – объяснил Кучук, – они набились внутрь корабля при стоянке в Буюк-Дере, и с тех пор их ничем не выкурить. Так и плавают с нами, всегда сытые.

– А у меня на «Капудание» полно клопов, – поделился Саид-бей. – Я уверен, что их подбросили нам французские якобинцы, когда наш славный корабль ходил в Тулон ради ремонта…

Им доложили, что в море появились корабли. Саид-бей поправил сафьяновую туфлю, спадавшую с его ноги.

– Не спеши, – придержал его Кучук-Гуссейн, – если это даже безумный Ушак-паша, у нас с тобой еще хватит времени, пока он перестроит свою эскадру для нападения…

Саид-бей едва поспел на «Капудание»: Ушаков не стал перестраивать эскадру с походного положения на боевое – его колонны с разгону врезались в турецкие корабли. Мигом опустели кофейные киоски:

– Рубить канаты! Паруса ставить! О Аллах!..

Оставив якоря на грунте, турки устремились в сторону Дунайского гирла. Капудан-паша попутно выстраивал суда в боевую линию. Федор Федорович, расставив ноги, стоял на шканцах, его голосина раскатывался над палубой «Рождества Христова».

– Выходить на выстрел картечный! – призывал он.

В замешательстве боя, в треске рвущихся парусов, в хаосе рангоута и такелажа он успевал выявить то самое главное, что должно решить судьбу битвы. Из Лимана, со стороны Очакова, налегая на весла, спешила гребная флотили де Рибаса. Турецкие корабли отворачивали, их бегство возглавили адмиральские флагманы – «Мелеки-Бахри» и грозный «Капудание».

– Поднять сигнал: «Флоту – погоня!..»

Возле адмирала всегда был переводчик – грек Курико… Ушаков указал ему на фигуру старца, что-то горланившего: