Безбородко с большим разумом составил записку, в которой изложил перечень нарушений Кучук-Кайнарджийского мира со стороны турецкой, и заключил свое чтение словами:
– Свет беспристрастный ясно видит, что со стороны российской предшествовали одни лишь искренность и миролюбие…
Екатерина, очень печальная, сказала:
– Сами видите, что достоинству нашего государства нанесено неслыханное оскорбление… Превосходство сил Турции сознается нами. Вмешательство Англии и Пруссии вызвало острое воспаление в голове Абдул-Гамида, но… Можем ли мы быть уверены в дружелюбии Франции? Любезность графа Сегюра политического климата еще не меняет. Со стороны шведской останемся в подозрении. И будем свято уповать исключительно на собственные силы, да не может так быть, чтобы русское воинство не осиялось новою славой!..
Она откачнулась в кресле. Наступила тишина.
– Ну, что вы молчите? – сказала императрица. – Дело за малым: давайте сообща составим манифест к народу…
Обращение к народу выглядело так:
«Отоманская Порта, утвердивши вечный мир с Россией, вероломно нарушила всю святость оного… Мы полагаем нашу твердую надежду на правосудие и помощь господню, на мужество полководцев наших, Графа Румянцева-Задунайского и Князя Потемкина-Таврического, и храбрость войск наших, что пойдут следами недавних побед, коих свет хранит память, а неприятель наш понесет свежие раны…»
Так вот начиналась Вторая русско-турецкая война.
Официальный Петербург беспокоило молчание Потемкина.
5. Он стал несчастлив
Человеку с душою дряблой лучше и не слышать в ночном море звуков корабельного корпуса. Он будет просыпаться от скрипения перетруженных бимсов, от скользкого шуршания волн по обшивке, от надоедного писка голодных крыс, опять дерущихся в придонных отсеках…
Марко Войнович командовал в Севастополе парусной эскадрой – главной боевой силой флота. Стоило ему с Мордвиновым сойтись за рюмкой, они упивались обоюдной враждой к Потемкину, который (вот чудак!) хотел бы видеть корабли в открытом море и чтобы они (вот глупец!) помогали армии. Суворов, кстати, тоже не глядел на флот как на забаву мирных дней, а требовал от моряков усилий, совместных с усилиями армии. Свидясь с Потемкиным, он доказывал, что капудан-паша Эски-Гасан человек отчаянный и будет стараться разбить черноморцев по частям:
– Сначала в лимане всех распушит, потом Севастополь загрызет. Алжирец сей горяч и азартен, при Чесме со дна моря выплыл и саблю в зубах держал, как собака палку. Теперь Гасан завел льва, который чуть было не сожрал в Стамбуле графа Шуазеля-Гуфье, когда тот пожелал знакомиться с адмиралом…
Но турецкий флот тоже был разделен: одна эскадра стояла под стенами Очакова, угрожая Херсону и Кинбурну, другая околачивалась возле берегов Болгарии, чтобы перехватить русские корабли, если они дерзнут устремиться к Босфору.
– Мне уже тошно, – жаловался Суворов, – с косы Кинбурнской слышать песни матросов султанских, видеть, как басурмане по палубам шляются, а Мордвинов и ухом не ведет…
Потемкин в крепких словах указал Войновичу вывести эскадру в море: «Где завидите флот турецкий, атакуйте его во что бы то ни стало, хотя бы всем нам пропасть!» А иначе с адмиралом этим говорить нельзя: Войнович тысячу отговорок сыщет, только бы ему дома сидеть, печку топить дровами казенными да кота гладить. Отправив приказ в Севастополь, светлейший снова углубился в дела – политики и флирта, хозяйства и пиров. Каждую свою женщину Потемкин любил так, будто она была его первая и последняя: «Рисовал я тебе узоры, нашивал бриллианты, я весь тобою наполнен, жалею, что, вспотевши, вчера уехала… Явись снова, прелесть моя воздушная: белое платье покроет корпус, ты опояшь себя поясом лиловым, грудь чтобы открытая, а волосы без пудры, распущенные, сорочка у грудей схватится большим яхонтом. Буду целовать ручки и ножки, а ты забудешь сама себя – я для тебя, красавицы, всем миром стану…»
…Черноморский флот ожидала страшная трагедия!
Ушаков спал в каюте «Святого Павла» и проснулся рывком, когда в трюмах что-то жалобно всхлипнуло и стало слышно, как потащило по грунту якорь… Эскадра Войновича отстаивалась возле Калиакрии; ветер быстро усиливался; темнело.
– Будить команду и плотников, – велел Ушаков.
Мимо «Святого Павла» пронесло ураганом «Марию-Магдалину», которой командовал наемный англичанин Вениамин Тиздель, на фрегате «Крым» с треском лопнули паруса, обрушило мачту. В грохоте волн четко стучали пушки – корабли взывали о помощи.
– Эй, на руле! – кричал Ушаков. – Против ветра… куда угодно, но держи курс от Туретчины далее!
Эскадру разбрасывало бурей по всем 32 румбам, и корабли, вздымая на обломках рангоута сигналы бедствия, пропадали в гневном кипении моря. Старший плотник доложил Ушакову, что обшивка треснула, в трюмах явилась вода.
– Сам чую, – отвечал Ушаков и ударами ботфорта повыбрасывал за борт ошалевших от ужаса крыс, искавших спасения на палубе. – Всех людей на откачку! Коли насосы забьет, будем ведрами… даже своими шапками черпать! Не подыхать же нам…
…Василий Степанович Попов разбудил Потемкина:
– Ваша светлость, Войнович до вас, проснитесь!
Потемкин посмотрел, как сладко досыпает красавица в его постели, и расцеловал ее в прелестные уста. Взял с вазы грушу и жадно надкусил. Прошел в кабинет, где стоял Войнович – стоял на коленях.
– Не виноват… нет, нет! – запричитал он жалко.
– Ты почему здесь? А где эскадра?
– Не знаю. Нет ее, как нет и флота Черноморского.
– Где же он? – закричал Потемкин.
Войнович держал бумагу с рапортом. Не вставая с колен, он взял бумагу в зубы и подполз с нею к ногам светлейшего. Потемкин вырвал бумагу из его рта, вчитался: «Оный шторм длился пятеро суток, после которого старались с запасными стеньгами и реями спасать суда…» Войнович говорил:
– Это не флот – одни гробы! «Крым» безвестно пропал, а «Марию-Магдалину» затащило прямо в Босфор и выкинуло с Сераля султанского… Вениамин Тиздель сдал шпагу туркам!
Потемкин вцепился пальцами в горло Войновича:
– Задушу! Погубил… весь флот! Где флот?
Лицо адмирала посинело, мертвея в удушье.
– Не я, – хрипел он. – Не я… так богу угодно.
Потемкин разжал пальцы. Попов стоял наготове. Войнович, шатаясь, прошел к столу, выпил водки и осмелел.
– Если б корабли были справно деланы… Туркам флот строят англичане с французами, а на Руси – мужичье окаянное… с топорами…
– Молчи. Ушаков вернулся ли?
– Я видел, как его «Павла» потащило от Калиакрии в море открытое, а фок-мачта уже была сбита…
– Не повезло, – заметил Попов. – Это беда.
– Не беда, а… конец войны, – ответил Потемкин.
Когда Войнович удалился, светлейший не мог сам идти. Попов поддерживал его. Потемкин громко плакал:
– За што мне, хосподи? Все… конец… умереть бы!
Попов усадил его за стол, вставил в пальцы перо:
– Пишите, ваша светлость. Государыне…
Рыдая и разбрызгивая чернила по бумаге с золотым обрезом, Потемкин с трудом складывал раскоряки-слова: «Я стал несчастлив, – сообщил он Екатерине. – Флот Севастопольский разбит… корабли и фрегаты пропали. Бог бьет, а не турки!»
В паническом состоянии он просил отставки, писал о завершении жизни позором, главнокомандование желал сдать Румянцеву-Задунайскому.
Попов оторвал его от стола, рыдающего, сразу постаревшего, ни к чему более не годного. Он довел его до спальни, где сладко досыпала златокудрая молодая красавица.
– Брысь, курва! – спихнул ее на пол Потемкин.
Его свалила боль в печени. Попов велел принести таз, светлейшего мучительно рвало. Потом он откинулся на подушку и замолчал, тупо глядя в расписанный узорами потолок. От вина и еды упорно отказывался.
– А как же дела? – спрашивал его Попов.
– С а м, – кратко отвечал светлейший…
За окнами доцветала, в багрянце и ароматах, благодатная осень. В голове Потемкина родилась ненормальная мысль: гибель фрегата «Крым» он стал совмещать с гибелью Тавриды. И некстати было появление сюрвайера Прохора Курносова.