Вот тогда Екатерина срочно отозвала сына с войны:
– Нельзя двум масонам встречаться! Ясно же, что сойдутся они там не как враги, а как братья по духу масонскому…
Кампания на Балтике уже подходила к концу, когда адмирал Грейг заболел. Болезнь протекала быстро: через пять дней, 28 сентября, находясь на борту флагманского «Ростислава», адмирал впал в беспамятство. Из Петербурга в Ревель спешно примчался лейб-медик Роджерсон, но спасти больного не удалось. Грейг скончался. Десять дней он покоился на корабле, потом его перевезли в город, где и хоронили с необыкновенной пышностью. Все офицеры Балтийского флота получили в память траура золотые кольца с именем Грейга и датой его смерти.
5 ноября лед сковал в Ревеле русские корабли, и тогда шведский флот, выломав себя изо льдов Свеаборга, быстро убрался в главную базу метрополии – Карлскрону…
Наступала зима, и Екатерина нервничала:
– Так о чем думает там светлейший князь Таврический? Будет он брать Очаков или нет? Хотин, слава богу, уже наш…
А как достался Хотин – вряд ли она знала.
12. «Тебе бога хвалим»
Вернувшись из Бруссы, где она пыталась найти свою бедную мать, продавшую ее, Софья Витт недолго гостила в Каменец-Подольском при муже. Какие б ни гремели балы, какие б мадригалы ни складывали в честь ее красоты гордые ляхи, красавица скучала. Польшу опять раздирали политические страсти: часть шляхетства продавалась за деньги Пруссии, другая придерживалась «русской партии»…
Хотин оставался неприступен, как и Очаков, когда вечером полы шатра распахнулись и перед изумленным генерал-аншефом Салтыковым предстала женщина красоты небывалой.
Это была Софья де Витт, «la belle Phanariote».
– Я все уже знаю, – сказала она. – Вы отправили курьера к Потемкину с известием, что Хотин взят, а Хотин не сдается. Пошлите к паше хотинскому трубача с моею запискою.
– Вы ангел или бес? Что это значит?
– Моя сестра «одалыкою» в гареме паши, и он не устоит перед ее мольбами сдать крепость на вашу милость. Но для того нужны еще деньги. Много денег…
Хотин пал! Ускользнув от стариковских объятий Салтыкова, женщина кинулась в Варшаву, в самый омут политики, и здесь ее успех был подобен парижскому. (Знаменитый писатель Юлиан Немцевич вспоминал: «Хороша была как богиня… всех приводила в экстаз; толпы народа сопровождали ее всюду, молодежь вскакивала на скамьи, чтобы хоть раз увидеть ее».)
Здесь ее заметил женоненавистник Щенсны-Потоцкий.
– Ненавижу всех вас… ненавижу ваши ослепительные взоры и ваши змеиные улыбки. Будьте вы все, женщины, прокляты!
«Щенсный» значит «счастливый», но первую жену его погубили, а вторая бежала в Петербург с любовником, графом Юрием Виельгорским, бывшим при Екатерине послом польского короля…
Безбородко вникал в письма из Варшавы.
– Ваше величество, – доложил он, – Софья де Витт за деньги согласна вступить в наши тайные конфиденции, а Феликс Щенсны-Потоцкий лежит у ее ног, бесчувственный от любви…
– Кладу его в свой рукав, – был ответ по-немецки.
Суворов за Кинбурн получил орден Андреевский, шляпу его украсил плюмаж из бриллиантов с буквой «К». Никогда еще не были так сердечны отношения генерал-аншефа и генерал-фельдмаршала. Суворов признавал: «Только К(нязю) Г(ригорию) А(лександровичу) таинства души моей открыты». Открывая перед ним душу, он и осуждал его, мыслившего взять крепость измором:
– Осада изнурительная скорее нас изнурит, а не турок! Штурм, да, будет кровав. Но при осаде людей потеряем гораздо более, нежели бы при штурме…
Александр Васильевич понимал то, чего не мог осмыслить Потемкин: Очаков томил под своими загаженными стенами главную наступательную мощь России, которой давно пора было двигаться далее – к долинам Дуная и потом на Балканы.
– Я тебе на все руки развязал, – отвечал Потемкин Суворову, – но со штурмом Очакова ты меня не торопи…
Был день как день. Обычный день осады. Последовал доклад: янычары открыли ворота, делают вылазку. Суворов послал фанагорийцев – загнать турок обратно. Янычары выпустили из крепости своры голодных собак, натравливали их на русских. Штыковым ударом фанагорийцы сбросили турок обратно. Из Очакова выбегали еще янычары – в зубах у них были кинжалы, в руках ятаганы и ружья, а на боку у каждого – по два пистолета.
– Я сам пойду, – сказал Суворов…
Турок загнали в ров, пуля ранила Суворова в плечо. Весь русский лагерь поднялся по тревоге, слушая громы сражения, возникшего случайно. Суворов видел уже ворота Очакова, видел спины удирающих янычар, еще мгновение – и, казалось, можно ворваться внутрь крепости. Но из ворот выбегали новые толпы башибузуков, и разгорелась кровавая битва… Потемкин этой битвы не ожидал! Он слал гонца за гонцом к Суворову, чтобы тот бой прекратил. Но Суворов уже стоял возле ворот, требуя лишь одного – подкрепить его. Вряд ли когда бывали еще такие сечи: все перемешалось в рубке и выстрелах. Вперед уже не пройти, но и отступить невозможно – надо драться. Так бывает с человеком, который забрался на вершину скалы, но вниз ему не спуститься… Светлейший откровенно плакал:
– Что делает? Все сгубил… не послушался!
Репнин (собранный, жесткий, мрачный) сказал:
– Решайтесь: если не вытащим людей из этой каши, все там полягут. Как угодно, ваша светлость, я беру… кирасир!
– Мой лучший и любимый полк?!
– Но погибают сейчас тоже не худшие.
– Иди, князь. Благослови тебя бог…
Суворов вскрикнул: пуля впилась в шею, а нащупал он ее уже в затылке. Развернув коня, он велел:
– Бибиков, ты жив? Отходи сам и отводи людей…
В разгар побоища врезался князь Репнин с кирасирами. Он разбил янычар, но кирасиры (любимый полк Потемкина!) сплошь выстелили овраги своими синими мундирами. Это была необходимая жертва…
Ворота за турками с тяжким скрежетом замкнулись, средь павших воинов еще бегали очумелые турецкие собаки, отгрызая носы убитым и раненым. Фасы очаковские покрылись чистоколом кольев, на концах которых насчитали 80 русских голов, отсеченных ятаганами. Конец! Репнин воткнул в землю окровавленную шпагу:
– Кирасиров нет! Отход прикрыли. Погибли все…
– Пьян Суворов или помешан? – кричал в ярости Потемкин. – Я ж ему всегда талдычил, чтобы о штурме не помышлял…
Лошадь под Суворовым умерла сразу же, как только ее расседлали. Хирург Массо, закатив рукава, клещами потянул из шеи генерал-аншефа турецкую пулю. К боли примешалась обида. Потемкин прислал ему жестокий выговор. «Солдаты, – писал светлейший, – не так дешевы, чтобы ими жертвовать по пустякам. Ни за что погублено столько драгоценного народа, что весь Очаков того не стоит…» Суворов отвечал: «Не думал я, чтобы гнев В. С. столь далеко простирался… Невинность не требует оправдания. Всякий имеет свою систему, и я по службе имею свою. Мне не переродиться, да и поздно!»
Открывалась новая страница их личных отношений…
Попов доложил, что Суворов ранен опасно:
– И просится отъехать на воды минеральные.
– Вот ему минеральная! – показал Потемкин на воды лимана. – Пусть этот зазнайка убирается с глаз моих – в Кинбурн…
Кинбурн чуть не взлетел на воздух: взорвало арсенал бомб и брандскугелей. День померк, сотни людей в гарнизоне погибли сразу, иные остались без рук и ног, без глаз, выжженных свирепым пламенем. Генерал-аншеф был побит камнями и обожжен, швы на ранах разошлись. Попов передал ему соболезнование. Вот беда! Раньше, когда докучал выговорами Румянцев, Суворов от Потемкина защиту имел, а ныне…
– Неужто у Василия Степаныча милости сыскивать?
Потемкин гнев смирил, но прежней ласки уже не вернул.
В августе ночи стали темнее. Светлейший пробудился от частых выстрелов. Накинув халат, он выбрался из шатра, как зверюга из берлоги. Мимо солдаты проносили офицера – голова его была замотана в шинель, он громко хрипел – предсмертно.
– Тащите его в палатку Масса… а кто это?