– Надо же! А я думала – нищая бродяжка, собирающая с прохожих милостыню… Ну, живите, дети мои, бог с вами.
Сказав о милостыне, она лишила их права просить у нее денег, и Павел с досадою говорил жене:
– Что Потемкин! Теперь и Безбородко богаче нас…
Безбородко выстроил себе дачу в Полюстрове; золотые купола Смольного ясно светились на другом берегу Невы, а здесь, на берегу полюстровском, были устроены мостки для купания. Безбородко часами просиживал на балконе, через подзорную трубу, подаренную ему адмиралом Грейгом, высматривая очередную жертву – помоложе и постройнее. Однажды высмотрел он через оптику фигуру идеального сложения, а длинные волосы невской наяды струились черной волною. Позвал лакея:
– Осип! Зови ту, которая с гривой.
Лакей убежал к мосткам. Вернулся смущенный:
– Не уговорить, хоть ты тресни.
– Да сказал ли ты, что денег не пожалею?
– Сказал. Только они не согласны идти, и все тут.
– О, жестокая! – воскликнул Безбородко.
– Жестокость, конечно, ужасная, – согласился лакей. – Потому как с волосами-то длинными сам дьякон купался…
На дачу в Полюстрово приплыл на яхте Потемкин.
– Что слыхать при дворе? – спросил его Безбородко.
Потемкин сказал, что после измены Римского-Корсакова императрица «забросила чепец за мельницу». По-русски это немецкое выражение переводится проще: «Удержу на нее, окаянную, совсем не стало…» Потемкин тупо глядел на реку.
От ее куртизанов той поры остались лишь фамилии: Страхов, Архаров, Стахиев, Левашов, Ранцов, Стоянов и прочие. Необузданный разгул кончился тем, что офицер Повало-Швейковский зарезался под окнами императрицы… Строганов пытался усовестить свою царственную подругу, но Екатерина в ответ на попреки огорошила его старинной германской сентенцией:
– Если хорошо государыне, то все идет как надо, а если все идет как надо, тогда и всем нам хорошо…
– Ты больна! – говорил ей Строганов. – Лечись.
– Уж не Роджерсон ли сказал это тебе, Саня?
– Нет. Придворный аптекарь Грефф… Я надеюсь, Като, на твое благородство, и ты не отомстишь бедному человеку.
– Жалую Греффа в надворные советники. Но я не больна. Я просто стареющая женщина, которая безумно хочет любить. Не ищу любовников в «Бархатной книге», как не ищу их и в «Готском альманахе». Русские не могут иметь ко мне претензии, что я, подобно кровавой Анне Иоанновне, завела для утех немца-тирана вроде ее герцога Бирона…
Римский-Корсаков, отлученный от двора, публично обсуждал «отвратительные картины своих бывших обязанностей», а графиня Строганова, отбившая его у императрицы, на гуляньях в Петергофе говорила, что «старухе пора бы уж и перебеситься». Предел этой дискуссии положил Степан Иванович Шешковский, просфорку святую жующий… К чести женщины, она вынесла истязание, не издав ни единого стона, зато «Пирр, царь Эпирский» плакал, кричал, умолял сжалиться. Оба они были лишены права жительства в столице и отъехали в Москву. Жене-изменнице Строганов назначил большую «пенсию», подарил ей подмосковное имение Братцево с великолепным парком.
Корберон докладывал: «Вернемся к любовному энтузиазму Екатерины II и разберемся в его основаниях… Было бы желательно, если бы она брала любимцев только для удовлетворения; но это редкое явление у дам пожилых, и если у них воображение еще не угасло, они свершают сумасбродства во сто раз худшие, нежели мы, молодые… Со всей широтой замыслов и самыми лучшими намерениями Екатерина II губит страну примерами своего распутства, разоряет Россию на любовников…» Корберон забыл, что его переписка перлюстрируется Екатериной, и, когда он в прощальной аудиенции просил императрицу о русском подданстве, она его жестоко оскорбила:
– Кем вы можете служить у меня… камердинером?[4]
Потемкин объявил при дворе, что, если бы не музыка, ему впору бы удавиться, так все опостылело на этом свете, и пусть только подсохнет грязь на дорогах, он уедет куда Макар телят не гонял. Екатерина уже привыкла к его настроениям.
– А что тебе вчера подарил Гаррис? – спросила она.
– Гомера на греческом. Печатан у Баркьервиля.
– А мне из Франции прислали роман «Задиг». Сейчас граф Артуа издает серию избранных шедевров литературы. Для этого придумал и шрифт, отливаемый из серебра. Каждую книгу печатают тиражом в двадцать пять штук. После чего все печатные доски тут же в типографии расплавляют в горнах.
Голос Потемкина дрожал от нескрываемой зависти:
– Кто прислал тебе? Граф Артуа?
– Принц Шарль де Линь, которого я жду в гости.
– А зачем он едет?
– Любезничать… Гостей на Руси не спрашивают: чего пришел? Гостей сажают за стол и сразу начинают кормить.
Потемкин сообщил ей, что вызвал Суворова:
– Велю протопопу кронштадтскому мирить его с женою. А потом совещание будет. Я да Суворов! Еще и армяне – Лазарев с Аргутинским. Станем судить о делах ихних. Армяне, люди шустрые, уже и столицу себе облюбовали – Эривань.
– Что толку от столицы, если и страны нет?
– Сейчас нет, после нас будет, – отвечал Потемкин…
Потемкин давно утопал в музыке! Через уличные «цеттели» (афишки заборные) регулярно извещал жителей, что в Аничковом дворце опять поет для публики капелла его светлости. Знаменитые Ваня Хандошкин с Ваней Яблочкиным снова явят свое искусство игры на скрипке, балалайках и даже на гитарах певучих. Потемкинская капелла всегда считалась лучше придворной, светлейший сам отбирал певцов, которые безжалостно опивали и объедали; заезжим итальянцам, не прекословя, разрешал князь петь ради заработка в столичных трактирах.
Хандошкин был роста среднего, коренаст, как бурлак, глаза имел большие, вдумчивые, голову покрывал париком, а пьяницей не был – это все завистники клеветали. Перед залом, освещенным массою свечей, он обратился к публике:
– Не желает ли кто скрипку мою расстроить?
Нарышкин взялся за это охотно: сам музыкант, вельможа знал, как испортить ее квинтовый настрой:
– Опозоришься, гляди, Ванюшка… ну, валяй!
Хандошкин с улыбкою исполнил на испорченной скрипке вариацию из концерта Сарти. Потом спросил публику:
– Сколько струн разрешаете мне оставить?
– На одной играй, – требовали из зала.
И на одной струне маэстро сыграл «Что пониже было города Саратова», да так сыграл, что Потемкин с Нарышкиным ногами ерзали, восхищенные. Затем Хандошкин с Яблочкиным взялись за балалайки, сделанные из тыквы, изнутри же проклеенные порошком битого хрусталя, отчего и звук у них был чистейшим, серебряным… Потемкин не выдержал – заплакал. Не только он, даже суровый Панин прослезился, наверное всколыхнув из потемок души такое, о чем на пороге смерти старался забыть.
Здесь же, в павильоне Аничкова дворца, Потемкин встретил Булгакова; невзирая на время позднее, покатили они на Каменный остров, а там, среди раскидистых елей, светилась, будто разноцветный фонарь, ресторация француза Готье; на лесной дорожке, осыпанной опавшей хвоей и шишками, Потемкин большим круглым лицом приник к лицу друга:
– Яша, зависть к кому-либо есть у тебя?
– Завидую тем, кто свободен.
– А кто свободен-то у нас? – отмахнулся светлейший. – Вот возьму и повешу на елку куски золота и бриллианты. Тот, кто мимо пройдет, богатств не тронув, тот, наверное, и есть самый свободный… А я, брат, Аничков дворец продаю.
– Чего же так?
– Хочу новый строить. В один этаж, но такой, чтобы казался он всем торжественным и великим… Пойдем выпьем!
За столом, кафтаны распахнув и манжеты кружевные отцепив, чтобы не запачкать, друзья помянули вином быстролетную юность. А в соседней комнате пировал Чемберлен, владелец ситценабивной фабрики, на которой с утра до ночи горбатились русские люди-поденщики. Булгаков заговорил об Англии как о всеядной и прожорливой гидре. Сказал при этом:
– Видишь, и к нам забрались…
Потемкин верил в могучую силу русского капитала:
4
Корберон оставил в библиотеке г. Авиньона свои записки о пребывании в России. Он умер в страшной нищете, всеми забытый, на чердаке парижской мансарды за два года до нашествия Наполеона на Россию.