Возле слепого Эйлера хлопотали внучки. Великий математик говорил со Свешниковым по-латыни, затем перешел на немецкий язык. Шувалов с Потемкиным ничего из их диспута научного не поняли. Эйлер повернулся к вельможам:

– Перед нами – гений! – сказал он по-русски…

Молчаливые, возвращались через наплавной мост.

– Ежели на Руси новый Ломоносов объявился, его надобно беречь не так, как я свой глаз берег, а так беречь, как я свой последний глаз берегу… Поехали ко мне!

– Не ты, светлейший, – ответил князю Шувалов, – сыскал Ивана Евстратьевича, потому гений у меня в доме и останется.

От ночлега в барских палатах Свешников отнекался и, как ни уговаривал его Шувалов, все-таки пошел спать в лакейскую. Все свободное время он проводил в библиотеке Ивана Ивановича, а столица уже гудела, встревоженная: слава богу, дождались и нового Ломоносова. Потемкин в ближайшие дни отвез Свешникова в Зимний дворец. Екатерина была настроена решительно.

– Кесарю кесарево, а богу богово, – сказала она. – Если Свешников мудрен, так и разговоров долгих не будет…

Она сразу указала давать Свешникову по 600 рублей в год «пожизненного вспомоществования», велела ему ехать в Англию, дабы приобщиться к научным достижениям, а потом – прямая дорога в Академию. Потемкин сам и провожал парня на корабль:

– Когда воротишься, ни к кому не ходи. Ступай ко мне. А если швейцары держать станут, стели их кулаком в ухо и шагай ко мне смело. Мы с тобою, Ванюшка, еще таких чудес натворим!

* * *

Никогда еще не было так тошно князю Потемкину.

Как сон, как сладкая мечта,
Исчезла и моя уж младость;
Не сильно нежит красота,
Не столько восхищает радость.

Он заказал себе новый кафтан за восемь тысяч рублей, обшитый стразами и серебром по швам (в четыре пальца шириною); облачась в обнову – босой! – шлялся по комнатам, грыз ногти. Отчего такая печаль? Светлейший страдал от зависти. Державину, Гавриле шлепогубому, завидовал:

Глагол времен! металла звон!
Твой страшный глас меня смущает;
Зовет меня, зовет твой стон,
Зовет и к гробу приближает.

Жил-был князь Мещерский, любил выпить лишку, поесть сладко. Умер он, и бог с ним. Но Державин инако взглянул на смерть:

Ничто от роковых когтей,
Никая тварь не убегает;
Монарх и узник – снедь червей,
Гробницы злость стихий снедает.

– Снедь червей, – твердил Потемкин. – Ах, Гаврила… Где слова такие сыскал ты?

Дождливая осень истекала дождями, небо хмурилось. Из Херсона приехал Рубан, с ним и директор Академии Домашнев, – оба продрогли в дороге, рассказывали, что в Херсоне заложен собор, французы торопятся торговать с Россией из Марселя, с дровами на юге плохо, кто ворует щепки на верфях, кто кизяк да камыш на зиму запасает… Рубан говорил:

– И деточки малые с ведрами по улицам городов шастают, навоз животный чуть ли не из-под хвоста в ведра сбирают, зимою и будут топить им печки, коли дровишек нету.

Потемкин расхаживал, думал, грыз ногти:

– Это моя вина: о дровах я совсем забыл…

Из Лозанны привезли в свинцовом гробу тело жены князя Григория Орлова – урожденной Екатерины Зиновьевой: шарлатаны, лечившие от бесплодия, все-таки домучили ее до конца; несчастную закопали в Александро-Невской лавре подле герцогини Курляндской Евдокии из дома князей Юсуповых… Опять начинался дождь. Потемкин, стоя над могилой, глянул на Ланского: тоже «снедь червей».

– Гляди, Сашка, смерть-то какова! Гадкая…

– Мне ли о ней думать? Я еще молоденький.

– Ну и дурак. А до старости не дотянешь. Был тебе хороший случай от молнии сгинуть, так проскочил ты мимо смерти своей. А умирает человек в смерди и пакости… Ты это помни: ничто от роковых когтей, никака тварь не убегает!

Екатерина накинула на голову капор (от дождя):

– Будет вам! Что вы о неизбежном спорите? Здравые люди вроде бы, а послушать вас – так и жить не хочется… Ты лучше о другом, светлейший, помысли: герцог Курляндский третью жену взял, молоденькую, из дома баронов Медемов, и она его по пьяной морде лупит, чтобы от вина отучить, а приплод Биронов уже велик. При наличии «фюрстенбунда» германского не переметнется ли Курляндия в сторону союза с пруссаками… Вот тогда, Либавского порта лишась, мы локти себе покусаем!

– Войска в Митаву ввести бы нам, – ответил Потемкин.

– Да уж надоело мне в газетах читать, будто я захватчица и всюду со штыками своими суюсь… А корону герцогскую Петр Бирон просто так под забором не оставит.

– Обменяй ему корону на ключ своего камергера.

– Шутишь? А что в Европе-то скажут?

– Скажут, что мы плевать на нее хотели…

Из уральских владений в столицу вернулся Александр Сергеевич Строганов, в дар Эрмитажу привез он серебряные вазы древнейшей чеканки и очень странный щит, на котором изображалась борьба Аякса и Улисса за оружие Ахиллеса.

– Кого обворовал, Саня? – спросила его Екатерина.

– Было бы где такое украсть… А это ведь рабочие мои с Урала при копании рудников в глубине земли обнаружили.

– Все в землю, и все из земли, – буркнул Потемкин.

– Хватит тебе о смерти-то! – обозлилась императрица…

Всюду говорили, что граф Скавронский, объявленный женихом Катеньки Энгельгардт, хворает и не вечен. Невеста была в любви холодна. Напрасно дядюшка осыпал ее драгоценностями, побуждая к веселью. Катька валялась на постели, грызла яблоки и пальчиком, словно гадких пауков, отшвыривала от себя бриллианты:

– Ах, на што мне они, дядюшка?..

Русский двор оживило явление поляков. В богатых кунтушах, с головами, бритыми наголо (по древней моде, еще сарматской), паны вежливо позванивали во дворце саблями, угодливые и красноречивые. Приехали женихами: невест поискать! Возглавлял эту ватагу граф Ксаверий Браницкий, гетман коронный, уже в летах человек.

Потемкин всегда привечал поляков с радушием:

– Щацунек, панове… мое почтение, господа!

Светлейший давно уже мечтал породниться с ясновельможными, с умыслом он показал графу на Саньку Энгельгардт:

– Погляди, Ксаверий Петрович, какова стать и осанка! Будто не в лопухах родилась, а сам Пракситель из мрамора сделал.

Браницкий закрутил ус и заложил его за ухо.

– Добже, светне, – восхитился он молодицей.

– Так бери ее… пока не испортилась!

Александра Васильевна не ожидала того от дядюшки, и вечером возникло бурное объяснение. Санька кричала:

– Некрасивый он, старый… зачем мне такого?

– Зато ты молодая и красивая, – отвечал Потемкин.

– У него башка бритая, будто из больницы бежал.

– Зато на тебе шерсти, как на овце.

– Хоть режьте, не пойду за Браницкого… Нет, не пойду! У меня давно камер-юнкер Постельников на примете… сладенький!

Потемкин, недолго думая, схватил Саньку за волосы, проволок ее по паркетам от камина до дверей, приговаривая:

– Пойдешь, курва, коли я велю…

В ноябре при дворе сыграли две свадьбы: полудохлый граф Скавронский передал свой графский титул Екатерине Энгельгардт, а Санька сделалась графиней Браницкой… За окнами дворца вспыхнула праздничная иллюминация, в сиянии огней блистал яркий венцель императрицы…

* * *

На брачный пир были званы певцы, средь них и вертлявая примадонна итальянской оперы Анна Бернуцци-Давиа. Эта прожженная бестия, изображая садовницу, расхаживала среди гостей с корзиною свежих роз и, кокетничая, лакомилась вниманием мужчин, не всегда пристойным. Давиа вела себя так, словно Зимний дворец для нее – подмостки оперы-буфф, где она привыкла вытворять все, что взбредет в голову. Екатерина, беседуя с Браницким, случайно указала на нее сложенным веером: