– Наша светлая дружба, – отвечал Павел, – не дает мне никаких оснований для унизительных подозрений.

– Но молодой франт зажился в ваших апартаментах…

Намек был сделан. Павел целую неделю пребывал в прострации, Natalie почуяла неладное, но муж отмалчивался. Ласковым обращением она все-таки вынудила его рассказать о предупреждении матери… Великая княгиня в бешенстве переколотила все чашки на столе, истерично разрыдалась, крича:

– Я так и знала! Эта старая Мессалина во всем хорошем привыкла видеть только дурное и грязное… Неужели вы сами не догадались, что разговор о графе Андрее она завела с единою целью – чтобы навеки разлучить нас!

Павел не мог видеть слез, он потянулся к ней.

– Не смейте прикасаться ко мне… прочь руки! Ах, зачем я приехала в страну, где я так несчастна! Что я вижу здесь?

Павел на коленях ползал за женою, хватал ее за полы одежд, громко шуршавших, и покрывал их страстными поцелуями:

– Я виноват, что поверил матери… она и меня ненавидит. Умоляю, сжальтесь надо мною. Не отвергайте меня.

Плачущий, он затих на полу – маленький, слабый, ничтожный человечек, желающий верить в любовь и благородство, Nаtаliе торжествующе (сверху вниз) смотрела на него, потом крепко постучала пальцем по темени цесаревича:

– Обещайте, что больше никогда не станете слушаться злой матери, но всегда будете послушны моим добрым советам.

– Да, клянусь.

– Встаньте, ваше высочество. И чтобы впредь я более никогда не слышала от вас подобных глупостей… Вы же сами любите своего верного и лучшего друга – графа Андрея.

– Люблю.

– Вы должны извиниться перед ним.

– Хорошо. Извинюсь.

– Я вас прощаю, – сказала Nаtаliе, удаляясь…

Въезд в Москву состоялся 25 января. Денек был морозный, звонили колокола церквей, каркали вороны на деревьях. Народ встретил Екатерину с таким оскорбительным равнодушием, что она с трудом смирила свою гордыню. Зато Павел вызвал в простом народе бурю ликования; вечером он во главе Кирасирского полка ездил по улицам Москвы, запросто беседуя с людьми, которые целовали его ботфорты и руки в длинных крагах. Андрей Разумовский склонился из седла к уху наследника, прошептав многозначительно:

– Вы любимы этой сволочью! Ах, если бы вы дерзнули…

Он звал его к дворцовому перевороту, чтобы ускорить не его, а свое возвышение, но Павел ответил, что останется покорным сыном своей матери. Опьяненный популярностью в народе, Павел в тот же день вызвал гнев самого фаворита:

– Как шеф Кирасирского полка, я требую, чтобы поденные рапорты в мои же руки и присылали.

– Тому не бывать, – отказал Потемкин. – Я, а не вы, заведую Военной коллегией, и все рапорты будут у меня.

– Но я – наследник престола.

– Так что мне с того? Вы и генерал-адмирал, но ваше высочество и баржи с каторжанами в море не выведете…

Назло фавориту и матери, Павел начал обучать кирасир на прусский лад. С ножницами в руках перекраивал мундиры:

– Фридрих Великий еще снимет передо мною шляпу…

Но опять вмешался Cycloqe-borgne – Потемкин:

– Яко генерал-инспектор кавалерии российской, запрещаю вашему высочеству уродовать форму одежд кирасирских…

О боже! Сколько власти у этого кривого!

Москва ожидала героя войны – фельдмаршала Румянцева.

* * *

Письма от матери Потемкин, как правило, даже не распечатывал, а сразу швырял в камин, говоря при этом:

– Что дура умного написать может? Разве что – кто из сородичей моих помер, так зачем огорчаться скорбию лишней?

Дарья Васильевна Потемкина, в канун казни, вывезла из Смоленщины на Москву осиротевших внучек своих – Энгельгардтов. Необразованные девчонки, плохо одетые, еще не понимали степени того величия, какого достиг их странный в повадках дядюшка. Не понимала того и госпожа Потемкина, полагая, что сыночек ее возвысился сам по себе, а вовсе не по той причине, на какую завистливые людишки ей намекают.

– Да будет вам пустое-то молоть, – обижалась она в беседах с родственниками. – Нешто за экий вселенский срам ордена да генеральства дают? Чай, мой Гриц знатно иным отличился…

При встрече с сыном она строго внушала ему:

– Коли стал государыне нашей мил, тебе в самый раз жениться, и пущай государыня сама невесту приищет… богатеньку!

– Дура ты у меня, маменька, – отвечал Потемкин.

Екатерина произвела старуху в статс-дамы, просила принять со своего стола ананас из оранжерей подмосковных.

– Да на што он мне… в колючках весь, быдто кистень разбойничий! Мне бы яблочка моченого или клюковки пососать.

– Дура ты у меня, маменька, – отвечал Потемкин.

Екатерина справила себе платье на манер крестьянского сарафана. Высокий кокошник красиво обрамлял ее голову с жиреющим, но по-прежнему острым подбородком, полную шею украсила нитка жемчуга. Она осуждала моды парижские.

– Онемечены и выбриты, словно пасторы германские. А я желаю царствовать над истинно русскими и, кажется, совсем обрусела!

Она выразила желание посетить общие бани, чтобы окончательно «слиться» с народом, для чего графиня Прасковья Брюс уже приготовила пахучие веники. Но Потемкин высмеял этих барынь, сказав, что Москва живет еще в патриархальной простоте – мужчины и женщины парятся вместе:

– Стоит ли тебе, Като, быть столь откровенной?

– Не стоит, – согласилась Екатерина и велела Парашке выкинуть веники.

Она тут же сочинила указ, по которому «коммерческие» – общие – мыльни разделялись отныне на мужскую и женскую половины, причем доступ к женщинам разрешался только врачам и живописцам.

– Рисовальщики наши в живой натуре нуждаются, – сказала императрица, – а то в классах Академии художеств они одних мужиков наблюдают…

Потемкин открыто заговорил при дворе, что срочно необходима амнистия всем, кто следовал за Пугачевым.

– Иначе, – доказывал он, – покудова мы тут веселимся с плясками, помещики хлебопашцам все члены повыдергивают, а мужиков рады без глаз оставить. Опять же и телесные наказания чинов нижних – их меру надобно уменьшить… Битый солдат всегда плох. Пьяному шесть палок, и хватит с него!

В апреле Екатерина справляла день рождения. Дюран сообщал в Версаль королю, что императрица «не могла скрыть удивления по поводу того, как мало лиц съехалось в такой день… она сама мне говорила о пустоте на бале в таком тоне, который явно показывает, как она была этим оскорблена!».

Выходит, напрасно кроила сарафан простонародный, напрасно улыбалась публике, зря проявила обширное знание русских пословиц и поговорок, – ее не любили в Москве. «Ну что тут делать?» И на этот раз оригинальной она не оказалась:

– Разрешаю для народа снизить цену на соль…

Когда полицмейстер Архаров выкрикнул эту новость с крыльца перед народом, то «вместо восторженных криков радости, коих ожидала императрица, мещане и горожане, перекрестясь, разошлись молча». Екатерина, стоя у окна, не выдержала и сказала во всеуслышание: «Ну, какое же тупоумие!» – так описывали эту сцену дипломаты, все знающие, все оценивающие…

Возле ее престола мучился Павел – ждал денег.

– Деньги для вас были приготовлены. Полсотни тыщ, как вы и просили. Но возникла нужда у графа Григория Потемкина, и деньги ваши я ему вручила…

«Русский Гамлет» от унижения чуть не заплакал!

Потемкину доложили, что его желает видеть Кутузов.

– Кутузов или Голенищев-Кутузов? – спросил он.

– Голенищев…

– Вот так и надобно говорить: большая разница!

Дворян этих разных фамилий было на Руси яко карасей в пруду. Но в кабинет фаворита вошел Михайла Илларионович, старый знакомый по Дунайской армии; прежнего весельчака и шутника было теперь не узнать.

– Что с тобой, Ларионыч? – обомлел Потемкин.

Молодой подполковник в белом мундире с желтыми отворотами, эполеты из серебра, а орден – Георгия четвертой степени. Изуродованное пулей лицо, вместо глаза – повязка. Голенищев-Кутузов сказал, что на охрану Крыма молодняк прислали и, когда турки десантировали под Алуштой, люди дрогнули.